Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 95 из 97

Все засмеялись. А он при этой удачно сказавшейся фразе едва удержал свой спокойный и безразличный вид. При этом он, не торопясь, хотя у него дрожали руки, достал папиросы, молча протянул коробку ближайшему комсомольцу, и они закурили, а Маслов стал снова ходить и диктовать.

Потом остановился против Кислякова и сказал:

— Ты ведь здорово смекаешь в деле?

— А что? Немного есть.

— Не немного, ведь вся работа по твоей идее проведена.

— Ну, ты уж заливаешь слишком, — сказал Кисляков, выпуская дым колечками и рассматривая их.

— Нет, в самом деле, — сказал серьезно Маслов, — мы тебя выдвинем на пост замдиректора.

Кисляков чуть не уронил папиросу, так как обжегся ею, услышав эту фразу. И, не произнося ни слова, только утирал рукой обожженную губу.

Он почувствовал вдруг к Маслову, которого втайне не любил и боялся, волну горячей привязанности, почти любви. Как он раньше не понимал этого человека, и его твердость и подозрительность считал направленными против себя? Теперь эта твердость и подозрительность стали для него высшим достоинством Маслова, так как особенно редко и дорого то, что такой человек обратил на него внимание, выделил его из всех остальных и доверяет ему — интеллигенту — больше, чем Полухину.

— Ладно, — сказал равнодушно Кисляков, только я один работать не буду, а буду всех вас впрягать в дело.

— Это только и желательно, — сказал Маслов. — Нам Наполеоны не нужны, нам нужны работники с коллективистическими навыками, с общественностью, а не с делячеством. Ну, значит, решено: мы выставляем твою кандидатуру.

— Я одно могу сказать: что если я в деле чего-нибудь не соображу, зато положиться на меня можешь, как на самого себя.

Ноги его уже не могли оставаться в спокойном состоянии, они стремились сорваться с места и нести его куда-то в неопределенном направлении. Кисляков, сдерживая себя и стараясь не издать какого-нибудь неожиданного звука горлом от клокотавшего в нем чувства радости жизни и признательности к неожиданно высоко оценившим его людям, вышел из комнаты ячейки.

— Подожди меня, пойдем вместе, — крикнул ему Маслов.

Кисляков остановился в коридоре у двери. Вдруг на другом конце коридора он увидел Полухина. Вся кровь отхлынула у него от сердца. Сам не понимая, почему и как, он быстро повернулся от него в противоположную сторону и пошел с таким чувством, как будто уходил под направленным на него ружьем, которое сейчас выстрелит.

Полухин увидал его и крикнул:

— Ипполит!

Он по имени еще никогда его не называл. Сердце у Кислякова дрогнуло. Но в дверях уже слышны были шаги Маслова. Он сделал вид, что не слыхал призыва своего друга, и, прибавив шагу, бросился вниз по лестнице.

Он сам не понимал, как это у него вышло. У него застыла вся кровь при мысли, что Полухин возьмет его под руку, и в это время выйдет Маслов… И, только добежав до раздевальни, он почувствовал, что после этого встречаться с Полухиным невозможно, немыслимо! Лучше провалиться сквозь землю.

LVII

Когда он спустился вниз, швейцар Сергей Иванович подал ему записку, которую, как он сказал, принес какой-то человек в шляпе, при чем был «в странном состоянии».

Кисляков развернул записку.

«Приходи, мне необходимо немедленно видеть тебя и переговорить. — Аркадий».

В краткости записки и в ломанном, распадающемся почерке чувствовалось что-то тревожное. Это не было похоже на простое приглашение. Очевидно что-то случилось,

У Кислякова мелькнула мысль, от которой у него застыло и остановилось сердце, — именно — что Аркадий узнал о его связи с Тамарой. Возможно, что она сама, в припадке отчаяния от очередной неудачи, сказала ему все? А может быть, еще что-нибудь случилось. Ведь сегодня как раз первое октября, — срок поставленный Тамарой.

Но, если она сказала Аркадию обо всем, как ему смотреть своему другу в глаза?

Конечно, он может сказать:





«Да, друг, это случилось со мной потому, что я потерял то, без чего человек не может жить: высшую цель и смысл жизни. Во мне сейчас нет ничего. Никакой святыни. Я потерял обоняние. Я ухватился за эту страсть, как за спасение от страшной пустоты внутренней. Я всеми силами старался заполнить свою пустоту. Старался верить и в то, что я сейчас делаю; мне казалось, что я полюбил людей, с которыми я работаю. Старался всячески усилить в себе эту любовь, потому что она помогала мне искренно работать и давала мне возможность честности мысли. Мне казалось, что я всей душой с ними.

Но с ними ли я? Самый страшный вопрос для меня. Не был ли это страх вместо любви? Не любил ли я этих людей только как своих спасителей от физической гибели? И, может быть, у меня в душе нет ничего, кроме страха гибели, нет ни к кому никакой любви, а только боязнь, что обнаружат мою истинную сущность».

Он мог бы еще сказать:

«Ты видишь, что моего реального бытия нет, я сам не знаю, в чем я реален. В сущности это конец…Ты видишь, что я, может быть, более несчастен, чем ты. Поэтому прости, если можешь».

Но это было слишком большое усилие и слишком страшная вещь, чтобы раскрывать ее перед другими, когда сам боишься об этом думать. Ведь только он один знает об этом. Зачем раскрывать эту последнюю жуткую правду?

Аркадий встретил друга молча. Вся его большая фигура в туфлях и пиджаке с поднятым воротником, надетым прямо на ночную сорочку, была сгорблена, как у больного. Взгляд был мертвый, отсутствующий, какой бывает у человека после похорон близкого человека. Он был небрит и, очевидно, не умывался. От него опять пахло вином.

Он пропустил друга в комнату и сам закрыл дверь.

В квартире опять погасло электричество, и в темном окне около кресла стояла одинокая свеча.

В комнате был беспорядок и все было сине от табачного дыма. Всюду были набросаны и натыканы окурки — в пепельницах, в блюдце со стаканом недопитого холодного чая. На диване была неубранная постель.

— Садись… — сказал Аркадий глухим, точно простуженным голосом. — Электричество не горит.

Сам он все ходил в туфлях по комнате, что-то искал, перерывал лежащие на подоконниках газеты и все протирал левый глаз, как будто он плохо смотрел у него.

— Ну, ты как живешь? — спросил он глухим голосом, все продолжая рыться и не оглядываясь на друга.

— Так, неважно, — сказал Кисляков, безотчетно на всякий случай стараясь преуменьшить свое благополучие. Сердце его тревожно билось от ожидания. Тамары не было…

— Неважно, говоришь, живешь? Это ничего, поправится как-нибудь, что может поправиться.

И вдруг, повернувшись к Кислякову, Аркадий совершенно другим тоном проговорил:

— А у меня вот все кончено, брат!

— Как «все кончено»?.. Что «кончено»? — спросил с выражением тревоги и облегчения Кисляков, так как по обращению Аркадия почувствовал, что не он является причиной.

— Так… Видишь, ее нет, — сказал Аркадий, обведя коротким жестом комнату и указав на раскрытую дверь спальни.

— Где же она? — вскричал Кисляков, побледнев. Он совсем не ожидал, что это на него так подействует. Его, как острым ножом, кольнула в сердце ревность при мысли, что его внимание умышленно и с расчетом было усыплено этой отсрочкой на три дня.

— Где же она? — повторил он.

— Ушла… Ушла совсем.

Аркадий взял из-под лежавшей на столе газеты пачку каких-то писем и надел очки (в этих очках он вдруг показался Кислякову стариком).

— Но это бы не беда, что ушла. У меня осталась бы моя вера в человека. А теперь она… — он остановился. — Разбита вдребезги!.. — почти выкрикнул он

Кисляков опять почувствовал, что у него похолодело сердце. Может быть, Аркадий его имеет в виду?

— В оставленной записке она говорит, что полюбила одного человека, — сказал Аркадий, пригнув голову и посмотрев поверх очков на друга.

Кисляков со страшным усилием выдержал взгляд Аркадия и уже хотел придать своему лицу выражение каменного безразличия, так как у него мелькнула мысль, что слова записки указывают на него.