Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 97

В этой-то зале и висело объявление, о котором говорил Сергей Иванович. В нем ничего не заключалось на первый взгляд особенного. Просто было сказано, что в пятницу всем сотрудникам предлагается притти на собрание. И подпись: «Директор музея Андрей Полухин».

Сотрудники смотрели на это объявление с таким растерянным выражением, с каким новобранцы смотрят на неожиданно расклеенные объявления о мобилизации, и все молчали, так как за столиком пропусков сидел в синем фартуке новый, недавно назначенный, чужой. И только в глазах дам отражалось, насколько сильно они переживали. Большинство же мужчин стояло с каким-то покорным, бездейственным выражением, какое бывает у иноков. А высокий, черный, в мешковатом пиджаке, висевшем, как на вешалке, Галахов действительно был похож на монаха со своей узкой, реденькой бородкой и всегда опущенными глазами.

Дело было в том, что неприкосновенному до сего-времени островку интеллигенции, которым являлось это учреждение, грозило быть затопленным волнами современности. Месяц тому назад был назначен новый директор — товарищ Полухин, а вместе с ним стала проникать сюда «улица», как говорила Марья Павловна, т. е. появились комсомольцы и выдвиженцы из рабочих.

На днях же был пущен кем-то слух, что готовится орабочивание персонала, что директор в ближайшие дни созовет собрание и открыто поставит вопрос об этом.

Слух этот теперь подтверждался появлением на стене загадочной бумажки за подписью директора.

— Ипполиту Григорьевичу письмецо, — сказал вошедший с письмом в руках Сергей Иванович. Ему никто ничего не ответил, и он, осмотревшись кругом, положил письмо на один из столов, с усмешкой покачав головой на адрес, который был написан не просто, а наискось из угла в угол.

— Ну, что же, господа, надо приниматься за работу, — сказал кто-то. — Будем ждать событий.

III

Ипполит Кисляков, о котором спрашивала Марья Павловна, бывший инженер, а в настоящем — сотрудник Центрального Музея, запоздал в этот день на службу по двум причинам: из-за жилищных неурядиц и потому, что заходил к доктору, который нашел у него расшатанную нервную систему и ранний склероз. Он поспешно шел, чтобы притти хотя бы к 11 часам. На нем было прорезиненное пальто, порыжевшее от солнца, фуражка и на ногах вместо сапог краги бутылочной формы с ремешками, надевавшиеся как голенища к башмакам.

Иногда он останавливался при переходе через улицу, когда ему пересекали дорогу извозчики и автомобили, ехавшие часто непрерывной вереницей. Тогда он снимал фуражку, торопливо проводил платком по взмокшему от быстрой ходьбы бобрику и сквозь пенснэ нетерпеливо и раздраженно смотрел на перерезавшие ему дорогу экипажи.

У него были маленькие, плотно прижатые уши и остренькая бородка. Бледное, нервное лицо с манерой быстро, точно испуганно, оглядываться, говорило о какой-то неуравновешенности, зыбкости и легкости перехода от одного состояния к совершенно противоположному. Если он кого-нибудь нечаянно толкал, он с испуганной поспешностью извинялся. А когда его один раз толкнул ломовой извозчик ящиком, который нес с телеги в магазин, у Кислякова вдруг появилась на лице судорога страдания и бессильного раздражения.

Впереди себя он заметил высокую старуху-нищую, бывшую аристократку, которая стояла с палочкой, не поднимая глаз и не прося.

Он вынул двугривенный и подал ей. Старуха подняла голову и растроганным голосом сказала:

— Благодарю вас.

Кисляков почувствовал щекотанье в горле, и сейчас же ему стало досадно, что он мало ей дал. Он пошел дальше и стал думать о том, как бы она была поражена и счастлива, если бы он дал ей целый рубль или даже пять рублей. Непременно надо это сделать. Он оглянулся. Старуха смотрела ему вслед. Ему стало почему-то очень приятно от сознания своей доброты. Но на перекрестке он увидел другую нищую старушку такого же вида. Ей он всегда подавал, и она уже ждала его приближения. У него оставалась только рублевка и никакой мелочи. Если ничего не дать — неловко, а рублевку — жалко. И он сделал вид, что ищет какой-то магазин, перешел на другую сторону, не дойдя до нищей. По мере приближения к музею у него начало зарождаться неопределенно тревожное состояние, — быть может — от того, что он опоздал и помнил, что около столика пропусков сидит человек в синем фартуке, который всегда оглядывает всех проходящих мимо него, быть может — от чего-нибудь другого. Но уж каждая мелочь выводила его из равновесия, — например, то, что впереди него шли два человека, занимая тротуар, и он никак не мог их обойти, потому что все мешали встречные, — и это раздражало до последней степени. Даже то, что его пальто было на спине разорвано и заштопано рукой жены, заставляло его съеживаться, так как ему казалось, что все идущие сзади него смотрят на это заштопанное место и думают: «Вон общипанный интеллигент идет».





В одном месте ему пришлось вернуться из переулка назад и обойти кругом, так как там с разбираемой церкви снимали колокола, и милиционер не пропускал никого. В другом колонна комсомольцев, отправлявшихся куда-то с дорожными мешками за плечами, загородила ему дорогу, и ему пришлось дожидаться, когда они пройдут. Он нетерпеливо смотрел на их веселые загорелые лица, а сам думал о том, что человек в синем фартуке, наверно, уже поглядывает на его пустой стол…

Наконец, он выбрался на свободное место; его лицо приняло более спокойное выражение.

Войдя в подъезд, он, не доходя до Сергея Ивановича, сам на ходу снял с себя пальто и вывернул его подкладкой наверх, чтобы тот не заметил заштопанного места. На нем был синий, очевидно — давнишний, от хорошего портного, пиджак с мягким воротником и серые, в мелкую клеточку штаны с пуговичками у колен. Сергей Иванович при его появлении снял очки, торопливо положил их на газету и принял пальто и шляпу. Когда входили сотрудники попроще, дававшие в конце месяца серебряную мелочь, Сергей Иванович только передвигал очки с переносицы на лоб. Если же входили более важные, дававшие по рублю и по два, — перед теми он всегда совсем снимал очки. И степенью его поспешности при раздевании определялось его уважение к данному лицу

Кисляков нервно пригладил перед зеркалом свой остриженный бобрик, посмотрев на себя сквозь пенснэ, потом вбежал по лестнице и сначала прошел мимо дверей библиотечного зала, чтобы посмотреть, где человек в синем фартуке.

Тот сидел на своем месте. Кисляков прошел в зал, но сделал такой вид, как будто он уже давно пришел и только выходил куда-то по делу, а теперь возвращается к оставленной работе.

Головы сидевших за столом сотрудников поднялись, и все посмотрели на него. В это время человек в фартуке вышел. Кисляков подошел поздороваться с Марьей Павловной и поцеловал ее ручку. Она поцеловала его в голову.

Происходя сам из бедной разночинной семьи и будучи в свое время очень радикально и демократически настроен, Ипполит Кисляков теперь чувствовал большое удовольствие, когда он, как человек хорошего общества, подходил к ручке почтенной дамы. И она, как бы вполне признавая в нем человека своего общества, целовала его в голову. Также он чувствовал большое удовольствие от французского языка Марьи Павловны, к которому она часто прибегала.

Он сам не знал, почему так случилось, что во время бури его отнесло не в сторону кепок и косовороток, которым в юности он отдавал все свое сочувствие, а в сторону хорошего общества.

Марья Павловна, задержав его руку в своей и посмотрев ему в глаза (она сидела, он стоял), сказала:

— Вы ничего не знаете?

— Нет, а что? — спросил Кисляков.

Марья Павловна на французском языке объяснила ему, в чем дело, выговорив по-русски слово орабочивание. И указала на вывешенное объявление.

Кисляков выслушал новость молча и внешне спокойно, но сердце, которое у доктора билось едва слышно, вдруг так заколотилось, что он побледнел уже не от известия, а от испуга за сердце. Он подумал, что неужели вся его внутренняя трагедия — это еще малая цена за спокойствие, на которое он рассчитывал?