Страница 54 из 57
Теперь ты объявил себя врагом нашим, но я думаю, от этого никто в панику впадать не будет. На торжественное заявление, что, если мы тебя не убьем, ты уйдешь к нашим вратам, отвечаем: торжественность и световые эффекты нам ни к чему. Пыль нам в глаза пускать нечего, и без того ваш брат напылил, а мы начихались. Убивать мы вас не собираемся, а насчет путешествия к врагам нашим — так будьте ласковы. Только если думаешь ты за границей в рай попасть, так здорово, брат, ошибаешься. Только попав в буржуазное, капиталистическое государство, ты и поймешь в полной мере, что такое придушенная личность. Боюсь, как бы тогда тебе не пришлось закатывать там другую истерику, да только похуже, поотчаянней еще, чем нам. Так-то, брат Гриша…
Остановился Петька, почесал да ухом, вытер пот со лба, подумал с минуту, сказать что еще или не сказать, и, не сказав, сел на подкинутый кем-то из оркестра стул. И, только сев на место, вспомнил Петька, что не сказал ни слова из той речи, которую приготовил дома, что не дал он и тонкого анализа дела, который был им так блестяще разработан. Петька вздохнул и, скомкав написанную на листочках речь, суну ее в карман.
Джега долго шагал один по пустынным комнатам. Потом не утерпел, не высидел дома, схватил шапку и скорым маршем к театру. В зал втиснулся, стараясь прошмыгнуть незамеченным, пробирался как вор, прячась от тех, кто знал его. Промелькнула в густом, темном месиве лиловая шляпка Юлочки — шарахнулся в сторону. Забился в самые задние ряды, нахлобучил шапку на нос. Час слушал, два других, сидел согнувшись, дыша вниз меж ног толпы, уйдя в свои думы. Казалось, что он затем только и пришел сюда, чтобы думать, думать и додумать до конца здесь, в многотысячной гуще людской, то, что он носил в себе последние месяцы, чего не мог один додумать. Многое из того, что мучило его, вдруг в устах свидетелей, товарищей, судей, разрешалось просто и ясно. Говорили о комсомоле, о его делах, о любви, о работе. И невольно переводил он всё на себя, и в первый раз за всё время посмотрел на себя чужими глазами. Внезапно такими же глазами взглянул на Юлочку и замотал головой как пёс, которого насильно окунули в воду. Вспоминал целые разговоры, отдельные фразы, жесты, лица, поступки и все оценивал, стоя как-то сбоку, на стороне. Услыхал на сцене нинкино имя, из тьмы вымахнула прямо на него нинкина коренастая фигура с глазами, полными мутной, отчаянной тоски.
У самого уха прошелестели последние слова ее: «Я ведь думала, что ты комсомолец настоящий. Эх… а ты сволочь, сволочь».
Еще ниже упала голова. Сейчас только почуял всё страшное значение слов нинкиных и ее отчаянных глаз.
«Неужели?»
Занялся дух от загадки.
Неужели же он, он внушил ей это отчаяние? Записка-то!.. Любовь… Прокурорские слова о трагедии. Неужели он? Как же так? Как же он не заметил всего этого, мимо прошел?
Ведь она же всё время была около него. Что же, он был слеп? Да, он был слеп. Он на нее не смотрел. Встречаясь ежедневно, просиживая ежедневно бок-о-бок часами, он не видал ничего. «Просмотрел… Почему? Юлочка! Ах, чорт! Как же так?.. Какое скотство, какое скотство!»
Сорвал шапку, снова одел. Уронил голову на руки, ткнулся в колени и заплакал беззвучно, заплакал в первый раз с тех пор, как стал взрослым.
— Нинка! Нинка!
Не помнит, сколько времени плакал, сколько времени стоял перед ним, колеблясь, нинкин образ. Потом, его заменил другой образ — образ Юлочкин.
Смотрел на эту новую гостью своего тяжкого раздумья без волнения, без желания, без острого зуда в груди. Смотрел, смятенный и приглядывающийся.
Откуда она? Кто она? Зачем она около него?
Теплая волна привычно прихлынула было к груди как всегда, когда о Юлочке думал. Но сейчас же показалось это тепло тошнотворным как запах духов знакомых, набежавший издалека и сейчас же забытый. Один за другим всплывали в памяти забытые люди, движения, вещи. Он видел каморку, заваленную книгами и мусором, видел комнаты новой его квартиры, чистые и светлые, с шеренгой стульев по стене. Видел, как бежит по темной лесной дороге человек. Лунные тени пересекают дорогу. Он бежит все быстрее и быстрее, напрягая последние силы, пока на посветлевшем небе не встают очертания города. Улицы мелькают и приплясывают в утренней дымке. У зеленой калитки человек переводит на мгновение дыхание; распахнув, врывается в нее. Вот он уже на пороге белой комнатушки, пахнущей и теплом и девичьими снами.
Краска заливает низко опущенное лицо Джега, краска напряжения, гнева и стыда.
Потом его оставляют эти жгучие картинки, и тянутся крепко сбитые рабочие дни. Работа, работа… Любовно вспоминает часы и дни этой работы в папиросном дыму, в фабричном чаду.
Горячеглазая буйная комсомолия проходила перед ним бузливой чередой. Всматривался сквозь заволоку воспоминания в лица и каждому кивал, будто прощался. Долго сидел так Джега в тяжелом раздумье за темной, прелой стеной спин, всматриваясь в неведомое, прислушиваясь к собственному волнению. Отрывался от своих тяжелых дум, прислушивался к словам, что говорили на эстраде, и вдруг, зацепившись за знакомый смысл слов, снова уходил к своим колеблющимся образам. Голос Петьки приковал все его внимание. Поднял голову Джега и кивал, притоптывая ногой: — Так, так. И снова слушал и снова: — Так, так.
Равнодушный, слушал решение суда. Подумал мельком — это хорошо, что дело отложили: не убивал Гришка. Но возвратился тотчас же к своим мыслям и к своему какому-то решению. Набросив решительно кепку на смоляные вихры, Джега стал пробиваться к выходу, как человек, который торопится сделать то, что должен сделать.
Многотелая толпа, сжимавшая его со всех сторон, шумела и качалась в жаркой, душной качке. Дело было необычайное; оно неслось вскачь, вкось и вкривь от начала до конца. Пузырилась как крутой кипяток на огне, и как пар над кипятком, висела над делом неуловимая тайна.
Вокруг слышались догадки, предположения; закипели горячие споры и мимолетные стычки.
— Что? Кожухов? Почему Кожухов? Это еще надо доказать.
— Но почему Светлов сознался сперва? Сказка или нет — то, что он рассказал об этой осенившей его правде?
— Что ни говорите, а я бы не взял на себя смелость вынести Светлову обвинительный приговор.
— Но ведь оправдать его тоже нет основания; сознание налицо, окровавленная шапка налицо.
— Шапка не на лице, гражданин, а на голове.
— Ваши шутки неуместны. С вами не разговаривают.
— Судьи поступили вполне правильно.
— Зря канителятся. Таких в расход пускать надо. Джега не слышал кипевших вокруг него словесных бурь. Он шел напролом, одержимый своим, и спешил, страшно спешил. Кто-то окликнул его, он не оглянулся. Он боялся прозевать Семенова.
Семенов спускался с лестницы, когда Джега нагнал его. Поздоровались и долго шли молча по темной улице. Не доходя поворота, Джега решительно остановил Семенова: — Слышь! Постой! Два слова!
На миг запнулся. Положил тяжелую руку на худенькое плечо Семенова. Вырвал из груди загоревшиеся слова:
— Семенов, слышь, что я тебе скажу. Я у тебя никогда ничего не просил для себя. Теперь вот прошу. Перебрось ты меня куда-нибудь на другую работу. Работать буду как лошадь, только бы подальше отсюда.
Сжал плечо сильней, глянул в лицо, выступавшее из тьмы, и увидал ровный блеск серых глаз.
Семенов помолчал, раздумывая, потом кивнул головой:
— Во что… не знаю, как тебе это придется? В губкоме из цека бумажка есть. По разверстке работников на Восток перебрасывают. На наш город в Туркестан две путевки есть. Если хочешь, зайдем завтра вместе к секретарю губкома и дело это обработаем.
Джега весь будто на дыбы поднялся. Засверкали ушедшие вглубь глаза.
— Спасибо, спасибо…
Протянул руку, и крепкое дружеское пожатие скрепило слова. Внезапно в их руки легла третья рука, и глухой басок уронил сверху:
— За что этакая благодарность? — Джега и Семенов обернулись.
— Петька!
— Он самый.