Страница 5 из 57
— Ох, давай говорить по-человечески. Что ты за мной хвостом волочишься? Дела у тебя другого нет, что ли? Пойди к Джеге, нагрузку даст такую — всякая чепуха из головы вылетит.
— Ах эта нагрузка! Не лучше ли одно дело как следует делать, чем хвататься за десять и в результате ничего не сделать. Нельзя же человека под нагрузкой похоронить. Ведь мне не семьдесят лет.
— Тебе тысяча лет! И зачем только тебе комсомол дался?
— Оставим это, Нина. У нас разные точки зрения.
— Какие такие две точки разные могут быть у двух комсомольцев?
— У тебя Нина, ложное и преувеличенное понимание общественного долга. Я не признаю самоотречения, ты это знаешь. Чем бы ни занимался человек, какое бы место ни занимал в общественной машине, у него всегда должно оставаться что-то свое личное. Но сейчас оставим теоретические споры. Я хотел бы все-таки поговорить с тобой о другом.
Они вышли на улицу. Снег рыхлыми пуховыми подушками лежал вдоль забора. Ветер хватал этот белый пух и посыпал им улицу перед идущими. Нинка тряхнула головой.
— Ну, давай, выкладывай. Ты что, о любви говорить собрался?
Судорога прошла по тонкому лицу Гришки. Тихо выронил:
— Да, о любви. О чем же другом я могу говорить сейчас с тобой?
— Ну, коли ни о чем другом, так и быть поговорим о любви. Только сперва я, а потом ты. Ну вот. Напрасно ты, друг, порох тратишь. Обратись, брат, в другую лавочку. Моя закрыта — проторговалась.
— Нина, ради бога, опять этот извозчичий жаргон!
— А чем же извозчичий хуже полковничьего?
— Ты же знаешь, что я отрекся от отца. К чему это?
— А так, к слову. Ты не обижайся, только ведь говорить-то нам с тобой не о чем.
Схватил за руку.
— Нина, слушай, зачем же?.. Зачем же тогда… на вечеринке… отдалась?
Засмеялась Нинка, да смех вышел злым, надрывным — не смех, а оскал волчий.
— Ох… еле выговорил, бедненький! «Зачем, зачем»! Пришла охота и отдалась. Зачем вокруг этого чертовщину городить всякую? Дело-то такое простое. Только вот что, друг, у тебя, кажется, до меня заноза сильная, да?
— Очень сильная, Нина… если бы ты знала…
— Если бы знала, ничего бы не было. Никогда бы не видать тебе меня, как своих ушей. Думала ты так, дурака валяешь. Сама…
Запнулась, дрогнул голос.
— Сама в этом свое топила. Так вот, Гриша, друг. Забудь все, выкинь из головы. Пусть будто как случай, вроде, ну, кирпич с крыши на голову свалился. Холодной воды приложи и пройдет. Забудется, и шишка пропадет. Поднажми на работу. Прощай, брат, и больше, пожалуйста, сделай милость, не будем к этому месту подходить ни с какой стороны. Тошнит меня от таких разговоров.
Подала руку. Гриша схватил ее и, не выпуская, торопливо с болью заговорил:
— Постой, Нина, да как же так? Нина, у меня это слишком серьезно, чтобы так бросаться. Это сильнее меня, понимаешь? Я не знаю, что я могу сделать, но я чувствую… что выйдет что-нибудь плохое. Нина… я… я это чувство очень высоко ставлю, понимаешь?.. Зачем принижать его, зачем шутить и гримасничать над тем, над чем нельзя?.. Водой здесь не поможешь и политграмотой тоже. Да постой же, Нина, постой, дай мне еще сказать… Одну минуту, Нина!
— Да нет, стоять тут нечего, прощай!
Ушла прямой, твердой поступью, хмуря досадливо редкие брови.
Дома столпотворение застала. Целая гвардия под начальством Петьки Чубарова в комнате орудует. Мебель с мест посдвигали, барахло из угла на середину выволокли, Колька Тихонов на стремянке верхом сидит, паутину из угла выцарапывает, из-под стола ноги васькины торчат да книги пачками вылетают. Петька посреди комнаты с метлой стоит и командует. Увидал Нинку, метлу «на-караул».
— Товарищи санитары! Сама зараза пришла. Смирно, по местам! Слово имею я. Товарищи, как санитария и гигиена первейшая вещь, а Чемберлен, сволочь, в Карлсбад купаться поехал, то обязаны мы перед лицом международного пролетариата это гнездо холерных микробов порушить и объявить неделю чистки. Оно, конечно, трудно активисту без грязи жить, и мы глубоко сочувствуем товарищу Гневашевой, но… товарищи, с другой стороны, без санитарии никак не возможно. Итак, товарищи, к оружию! Васька, бери метлу! Я за примусок примусь. Грязи на нем, будьте здоровы, на вершок с четвертью.
Нинка портфель в угол бросила. Живо куртку скинула, рукава засучила, юбку подоткнула и пошла плясать по комнате с тряпкой в руках. Поздно вечером все уселись за чисто вымытым столом вокруг буханки ситного с изюмом и кислой капустой с клюквой. Петька торжественно провозгласил:
— Объявляю неделю чистки благополучно законченной. Приношу благодарность всем товарищам, принявшим участие в этом знаменательном событии. Товарищу Тихонову за самоотверженные и опасные работы по ликвидации паутинной завесы преподносится орден Красной корки.
Ободрав половину верхней корки, Петька торжественно поднес ее Кольке. Васька Малаев приветствовал героев от лица красных профсоюзов, а Нинка от женотдела. Когда выкатились всей гурьбой за ворота, было уже часа два. Освещенная яркой луной Нинка улыбалась им в окне и махала руками. Отсалютовали ей, построившись шеренгой перед окном, и двинулись веселым маршем по лунной белой улице.
Еще снег на всех путях и перепутьях поблескивает, а уже солнце, сезонник ярый, на вешнюю работу стало. С утра пораньше вскарабкается красной собакой на краешек небесный, ощетинится золотом лучей и давай дышать теплом на землю. Надышит, надышит — с дерев капель скатится, потемнеет земля. На белой рубашке снеговой выступят темные пятна пота — снег бурет начнет. Пар валит о земли, как с жеребца, разгоряченного бешеной гонкой.
Игнат ночью по нужде вышел, валенки промочил. На крыльце приостановился, крякнул:
— Весна!
Проснулся Петька Чубаров, высунул из-под одеяла кудлатую голову, глянул на красную радуницу за окном, глаза сощурил, харкнул:
— О-го, ого-го! — прыгнул с кровати и пошел колесом по полу.
— Весна!
К Нинке под одеяло истома в утренней дымке прянула. Спрятала Нинка голову под одеяло, закрыла отяжелевшие глаза, в омут ушла весенний, под ледок хрупкий.
— Весна!
Джега камнем распластался на кровати. Никак глаз не разомкнуть. Тугая струна тело стянула. Зазвенело.
— Весна!
К Юлочке в покой девичий сошла. Тихо защекотала под сердцем. Открыла глаза Юлочка. Улыбнулась нежно. Закинула за голову тонкие руки. Зашлась мечтами девичьими.
Всюду… всюду… всюду…
Всем… всем… всем…
Весна… весна… весна…
По лесам и дорогам, по тропам и пригоркам, по карежинам лесным, по болотинам и топям, по городам и весям протрепетала, до самой Москвы дошла, в наркоматах окнами прозвенела, старый распухший портфель, не выдержав, лопнул, теряя скучный бумажный груз, трамваи пьяно раскачала на рельсах, на Гужоне докладчику глаза зажгла факелами.
— Весна, весна.
В коллективе Джега раму выставил. Распахнул окно. Воробьиный щебет ворвался. Повернулся Джега к окну спиной. Сел за стол. Дугой деловитые брови сошлись.
— Нинка, цифры мне по кружкам приготовила!
Подала Нинка синюю папку. Остановилась у окна, глотнула пряного воздуха; дрогнули ноздри. Отошла.
Потянулись румянощекие талые дни. Вечерами прилетавший откуда-то издалека ветер разгуливал по городу пьяный и лохматый, приносил острые запахи, зуд и тоску.
Джега хмурился, томился, а чем — сам толком понять не мог. Идет иной раз улицей в райком или в союз, а улица изогнется и, не понять как, выведет за город. Заметит, крепко выругается, кепку на глаза, и айда скорым маршем обратно.
— Нехорошо. Узелки распустил. Призываю к порядку, товарищ Курдаши.
Ночью, рассвирепев, работает через силу, пока не сморит сон.
А на утро опять то же. Точно забрался кто внутрь и ворошит крепко слежавшиеся годами пласты!
Пес его знает, что с человеком делается!
Однажды пряным вечером в конце улицы мелькнул тонкий девичий силуэт. Остановился Джега как вкопанный. Плюнул на мостовую. Сорвал ветку тополя, острую, липкую, поломал на кусочки, бросил.