Страница 42 из 57
Но о максимуме тоже забывать нельзя, еще как нельзя, иначе мы век останемся с минимумом! Для этого что надо делать? Надо крепить сильней нашу общественность, наше пролетарское государство. Ведь семья будет опираться на это наше здоровое основание. Надо организовывать хорошие детские дома и такие, и так много, и с такой правильной, проверенной на фактах, на опыте, системой воспитания, чтобы все без исключения дети могли там воспитываться. Надо, может быть, организовывать образцовые коммуны, по десять-двадцать семей. И, вместе с тем, надо укреплять производство, укреплять хозяйство. Если наше хозяйство будет бедным, наше производство будет хромать на обе ноги — откуда же, из каких средств, я вас спрашиваю, мы будем строить наши детские дома, наши общественные столовые? Разве мы это сможем сделать? Нет, мы не сможем этого никогда сделать. И потому нужно рассматривать тот вопрос, о котором мы так много сегодня говорим, только в связи, в тесной связи, с вопросами нашего строительства, нашей работы. И вот почему будет преступлением, если, уходя в семью, мы будем забывать про работу, про наши комсомольские обязанности. Тем самым мы не только изменим работе, но лишимся надежды когда-либо в будущем улучшить нашу семью ни основе здоровой общественности.
Поэтому я говорю: комсомолец, забросивший работу для семьи — предатель! Предатель государства, предатель рабочего класса, предатель нашего дела. Но это не значит, как думает Шаповалов, что семьи комсомольцу совсем не надо. Нет, комсомолец, построивший хорошую товарищескую семью, не предатель. Он делает двойное хорошее дело. Он продолжает работать практическую комсомольскую работу и помогает оздоровить семью, создать новую семью. Это очень важное и большое дело, и я думаю, товарищи, мы отнесемся к нему серьезно, очень серьезно. Я кончил, товарищи!
Взволнованно подергивая худеньким плечиком, сбежал с помоста Ильюша Финкель, и его место занял следующий. Один за другим всходили новые и новые ораторы. Новые и новые сердца истекали горячими словами в настороженную, жадную пасть клубного зала. Оно не было молчаливым, это многоголовое горячее чудовище. Оно ловило то, что бросали ему с высокою помоста, и если это ему нравилось, проглатывало, улыбалось, смеялось, одобряло; если не нравилось — оно отбрасывало это обратно к помосту, гудело и брызгаю пачками выкриков навстречу говорившим. Равнодушных в зале не было, кроме одного: это был Джега. Может быть, и он не был равнодушным, но он говорил себе, что все это его не трогает, и он сидел у стола президиума и скучал. Это было странно. Разве не был вопрос сегодняшнего дня жгучим для всех? Почему же его он оставил равнодушным? Не потому ли, что сидело в нем какое-то холодное упорство, злое нежелание копаться в этой горячей и больной ране?
Он не хотел. Он не хотел говорить, он даже не хотел слушать. Его одолевала злобная скука. И он ушел — ушел, хотя знал, что уход его заметят, что ждут его выступления.
Но так горячо было собрание, так поглотило всех, что мало кто заметил уход Джеги.
Только Семенов, сидевший первым с краю, во втором ряду, посмотрел Джеге в спину и шепнул своему соседу Петьке Чубарову:
— Придется тебе, видно, скоро дела от Джеги принимать.
Опустив голову на грудь, задумчиво шел Джега вниз по лестнице. Впереди затрещала частая торопливая дробь.
Джега поднял голову. Перед ним Степа Печерский. Окликнул его…
— Эй, Джега, Женя там еще?
— Там, — нехотя ответил Джега: — а что?
— Да парнишка чего-то раскричался. Ревет и ревет, и никакими силами успокоить его невозможно, нездоров, наверно. Пришлось вот сюда лететь, благо близко.
— Что же вы в очередь при парнишке дежурите?..
— Вот именно.
— Чего ж вы домработницы не наймете?.. Оба работаете — средства позволяют. — Степа почесал переносицу и, застенчиво поеживаясь, заговорил:
— Видишь ли… Мы, конечно, можем нанять домработницу, но… мы, понимаешь, решили… попробовать сами. Нам кажется, что это не выход — занимать нашим ребенком кого-то у себя на дому, чтобы освободить себя. Ясли — это другое дело, но их сейчас нехватка, а домработница — это кустарщина, и вот… Я не знаю, поймешь ли ты нас. Мы хотим сами вырастить его. По крайней мере до того возраста, когда можно будет отдать его в детский сад.
— Постой, — перервал Джега, — это же тяжело, и едва ли это имеет смысл. — Степа серьезно посмотрел на Джегу поверх очков и тихо сказал:
— Это нелегко, но это имеет смысл. — Внезапно Степа оборвал себя, спохватился, что торопится, и, выругав себя, быстро засеменил вверх по клубной лестнице. Джега постоял мгновение, стараясь вдуматься в слова Степы, но мысли путались и разбегались. Он махнул рукой и зашагал вниз.
Дома его ждала молчаливая, склоненная за книгой Юлочка. С вечера истерики натянулась меж ними тугая, дрожащая ниточка, да так и осталась. Джега дивился этому, мялся неловко перед невидимой преградой, стоявшей меж ними, но сделать ничего не мог. Пытался лаской разорвать злую нить. Подходил, клал руку на круглое плечико, но оно оставалось неподвижным. Если он брал юлочкину голову в руки и насильно подымал лицом вверх, на него глядели какие-то лживо спокойные глаза, и Юлочка спрашивала сухо:
— В чем дело?
Джега шалел от этого взгляда и от этих слов, иногда кричал что-нибудь обидное и горячее, но чаще ничего не говорил и уходил. Несколько раз пробовал говорить, убеждать, возвращаясь к тому, что послужило причиной ссоры. Она подымала к нему свое красивое лицо и говорила с расстановкой:
— Зачем говорить об этом? Ты же сказал, что не можешь итти против своих убеждений, и кончено. Какое тебе дело до моих переживаний? Они не идут в счет. Они слишком мелки по сравнению с символом твоей веры. Бесплодный спор. Оставим лучше.
И так день за днем, так и сегодня…
С дурным настроением возвращался к себе из клуба и Петька: причиной тому было сообщение Семенова, сделанное ему потихоньку на диспуте. Он, следивший дружеским чутким взглядом за переживаниями Джеги, за тем, что творилось с ним, видел теперь необыкновенно ясно, что Джега зашел в тупик и что развязка узелка, завязавшегося полтора года тому назад, сулит Джеге мало хорошего. И Петька был огорчен и раздосадован, что развязку эту ни отсрочить ни изменить он не в силах. Он один из всех видел и понимал всю сложную и путаную игру, которая завязывалась вокруг Джеги, в какой степени правы и неправы в своих взаимоотношениях Юлия, Джега, комсомол, Семенов. Линии каждого из них, прямые и ясные, были, по его мнению, в то же время ошибочными. Коллектив оттолкнул Джегу, Джега гордо не принимал этого в расчет. Тут было много взаимного непонимания, но Петька стоял перед невозможностью объяснить происходящее кому бы то ни было, и это больше всего мучило его. Кроме того, он чувствовал, что дело Гришки перекрещивается с Джегиным путем, касается джегиной жизни и не случайно влияет на развязку, которая должна была наступить.
Прикладывая на свою мерку всю эту сложную путаницу человеческих чувств и дел, Петька не рассматривал ее со стороны. Он говорил себе, что он, именно он, Петька, должен сделать что-то решающее в этом деле, что распутало бы весь сложный узел, и он напрягал все свои способности, чтобы быть готовым к решительному выступлению. Он набухал фактами, соображениями, наблюдениями, он был эти дни как чуткий сейсмограф, отвечающий на малейшие колебания.
Вернувшись с диспута, Петька долго шагал из угла в угол. Прошел, может быть, целый час, когда дверь его комнаты вдруг раскрылась и в нее скользнула человеческая фигура. Это был Мотька.
Петька приостановился и в упор посмотрел на своего необычного гостя. Мотька ухмыльнулся и стянул с головы засаленную фуражку.
— Бувайте здоровы, товарищ!
Петька глянул на мотькину лукавую рожу.
— Благодарствую. Ты что же не в исправдоме?
— Довольно. Посидел сколько полагается, и будет. За чердачные дела на десять лет не сажают. Давненько ж мы не видались; я думаю, у полугодовика хвост с пять месяцев вырос. Я тогда к здешней барышне, то-ись товарищу, грамоте обучаться ходил, а вы, товарищ, очень подозрительно отнеслись ко мне и из окошка все лаялись. И сколько воды с той поры утекло!