Страница 33 из 57
Снова помолчал Степа и снова заговорил тихонько и будто про себя:
— Я много думал над этим. Сперва боялся. Потом решил, что это все-таки хорошо и нужно. И работе помешать не может. Ты как думаешь?
Петька вытащил папироску и чиркнул спичкой.
— Думаю, дискуссию разводить по этому поводу нужды нет, а через полгода обревизую дела твои и всё будет у нас как на ладони. А еще думаю, что чайку бы испить не худо. Это комсомольскому желудку тоже не вредит.
За чаем, однако, Петька как-то притих. Женька по-женски чутко уловила перемену в Петьке.
— Что, уходился? На работе устал что ли? — спросила она, ласково заглядывая в глаза.
Петька отмахнулся.
— Раньше-то уставал? Не во мне дело. О Джеге я.
И он рассказал о маленьком происшествии в коллективе, о маленькой незначительной ссоре между Джегой и одним из комсомольцев, о ссоре, в которой Джега погорячился немного больше, чем следовало, и о том, как комсомолец ушел из коллектива, хлопнув дверью и бросив Джеге презрительно:
— Аппаратчик.
Неправ парень был, понимаешь, неправ. Просто в бутылку влез по пустякам, — говорил горячо Петька. — Но тут другое важное, понимаешь, и не в парне, а в Джеге. В другое время он вернул бы парнишку и намылил бы ему шею, а тут остался он стоять, будто и не понял. Это прошло как бы мимо него. И вот это меня убило… Понимаешь, убило? Неужели Джега потерял свой волчий нюх на человека, на дело? Это, брат, не шутка. А потом под вечер ушел, не доделав дела. — Вижу — невмоготу парню. Хочет сделать, а не клеится. Ну что ты скажешь?
А у Джеги действительно не клеилось в этот день ничего. Не потому ли было так, что утром, проснувшись обрел он необычные для себя чувства и необычные мысли. Еще лежа в постели и не совсем проснувшись, ощутил он необыкновенную какую-то теплоту и разнеженность. Потягиваясь в утренней истоме, подумал лениво:
«Откуда эта сладость?»
Ответ пришел сам собой, когда, настежь распахнув ресницы, увидел бьющую в окна солнечную яркую желтизну, увидел прямо перед собой нежную юлочкину щеку, подернутую сонным румянцем, и ощутил всю ее, теплую и плотно прильнувшую к его груди.
Смотрел, не отрываясь, на ее округлые плечи, на полуоткрытый рот и белеющую под сорочкой грудь, погладил тихо рукой волосы и потянул в себя аромат, знакомый и волнующий. Перевел глаза на голубоватую стену, уходящую к белому потолку ровной цветистой дорожкой, повел кругом по прибранному, чистому и спокойному лицу комнаты и не нашел в себе обычного раздражения. Показалась она ему приветливой и успокаивающей, а стройность и чистота стен и вещей были приятны. Закрыл глаза Джега и в ту же минуту почувствовал на губах своих нежные и горячие губы. Поднял веки, окунулся в голубую ласковую глубь.
— Вставай, вставай, лентяй, жену именинницу поздравить.
Вскочила на колени и, подняв руку, вся блестя радостью и молодостью, запела тихо и горячо:
Упала к нему на грудь, розовая, смеющаяся и теплая. И этот смех, это тепло пронес Джега через весь тугой рабочий день. Не потому ли и дело в этот день как-то не клеилось? Сошел возок рабочий с колеи и пошел трясти шатко-валко по выбоинам. Под конец не выдержал Джега, бросил Петьке Чубарову ворох бумаг.
— Будь другом, разберись по резолюциям съезда, сделай сводку вопросов для проработки в кружке. У меня не варит что-то котелок сегодня.
Дома, забросив портфель в угол, сидел Джега за столом, устланным чистой скатертью с корзиной свежих душистых гиацинтов, и ничего, кроме бездельных мыслей, не было ни в сознании ни на языке.
Удивился сам, с какой легкостью болтает с Юлочкой, как находит веселые и пустяковые слова, совсем как у Юлочкиной тетки. Потом пришла странная, непонятная охота возиться с Юлочкой, бегать вокруг стола и прыгать через стулья. Схватился только в восемь часов.
— Чорт побери, вот так штука, ведь мне ж в губпрофсовете на собрание к половине восьмого, болезненно неприятно ударило в грудь, и острым, ненавидящим взором оглядел чистые стены, скатерть, гиацинты…
Но выскочило разом всё из головы, когда в непроходимые дебри густой его шевелюры забрались две белые ручки и стали раскачивать голову из стороны в сторону. Потом скользнули ручки вниз по шее, и коварный голосок пропел у самого уха:
— Но ведь уже все равно поздно!
— Да нет, еще можно успеть, у нас ведь с запозданием всегда.
Белые ручки нежно оглаживали упругий затылок.
— А, может-быть, можно не пойти? А? Сегодня ведь мой день. Может-быть, это не так важно?
— Важно, Юлка, брось, не дразни.
Скинула нехотя руки с плеч.
— Ну, уж ладно, милый. Если нужно, иди. Мне было бы неприятно, если бы я чувствовала, что мешаю тебе работать.
Джега стоял столбом посреди комнаты и ухмылялся. Пошел за портфелем в соседнюю комнату и вернувшись — остановился на пороге все с той же усмешкой. Не мог разобрать, чего ему больше хочется — уйти или остаться. В ту же минуту, стоя на пороге, подумал, что не надо об этом думать, что решится это само собой, без его участия, и пошел через комнату к выходу. Едва дошел он однако до середины комнаты, как портфель сам выскочил у него из рук. Собрание в губпрофсовете состоялось на этот раз без участия Джеги.
Далеко за городской чертой, прямо в болото, осел желтыми замшелыми стенами равнодушно-угрюмый исправдомский корпус. Вокруг высокой облупившейся стены деревянные шаткие мостки на легких сваях. Пустынная топкая закраина утыкана кривыми низкорослыми елочками, можжевельником да вереском. Светлыми озерками распластался зеленый мох. Ветер треплет хмурую поросль и торопится через топи к югу, где ели стоят прямей, выше, раскидистей, где можно пошуметь в густом ельнике, покидаться тугими, еще зелеными, шишками.
Пустынно и тихо в низине. Только на кирпичном островке за желтой стеной глухое скрытое томление. Оно сочится сквозь стены и передастся всякому, кто подходит к этому месту из города по тряской чавкающей тропке. Обычно тропка пустынна и оживает лишь в четверг и в воскресенье. В эти дни по ней один за другим тянутся из города вереницы людей.
С тропинки каждый приходящий по шатким дощечкам всходит на высокие мостки, бегущие лентой вокруг стен, и садится на край, свешивая ноги. Новички, являющиеся сюда с независимыми побуждениями и чистыми задами, расхаживают сперва по мосткам. Они не хотят сразу потерять принесенный из города лоск. Сидящие смотрят на них косо и насмешливо зовут их «столбушами». По мере того как тянется томительное ожидание, столбуш становится меньше. Мышцы слабнут от расхаживания взад и вперед, нервы тупеют, а вместе с ними притупляется гордость. Глаза гаснут, губы устало отвисают, и в конце концов чистый зад, сдавая позиции, опускается на грязные доски мостков. Здесь редко встретишь острое горе, еще реже — горделивое возмущение: чаще всего блудливая боязнь или тупая привычная усталость. Много старых морщинистых лиц и много лакированных туфелек, загримированных старыми галошами.
Здесь в этой веренице людей, сидящих на мостках вокруг желтой стены, каждое воскресенье проводила два тоскливых часа Юлочка. Она приносила Григорию передачу. Первый раз это было тяжело и жгуче стыдно. Робко и торопливо прошла она по топкой тропинке и взошла на мостик. Прошла два раза взад и вперед, но доски под ее ногами дрожали и трясли сидящих. Те оглядывались и ворчали. Юлочка остановилась. Едкий, колючий стыд жег грудь, корзина налилась свинцом, ноги подкашивались. Глаза оборачивающихся к ней людей жгли ее как раскаленные железные прутья. Ей хотелось убежать обратно в город или туда, в зеленую даль… Перебросить корзинку Григорию прямо через стену и убежать? Почему этого нельзя сделать, почему, чтобы отдать корзинку, нужно пройти сквозь этот позорный строй?