Страница 31 из 57
Джега упрямо мотнул головой:
— Нет, не догадываюсь.
Женщина склонилась немного вперед и снова заговорила.
— Вы ведь знаете, какое страшное обвинение висит над Гришей. Когда я услышала об этом впервые, я не поверила, вы это понимаете, конечно. Как можно себе представить Гришу в роли… в роли… словом, чтобы он это сделал… Тут какое-то большое недоразумение. Гриша никогда не мог сделать того, в чем его обвиняют. Я знаю хорошо этого мальчика. У нас в семье не может быть убийц. Повторяю: это страшное недоразумение, ошибка; понимаете — ошибка! И я приехала, чтобы постараться разъяснить эту ошибку. Я не могла вырваться сюда раньше, но теперь я буду хлопотать за него. Пойду к следователю, к прокурору, поеду, если надо, в Москву к Крыленко — словом, так или иначе добьюсь справедливости. И вот я надеюсь… в своих печальных хлопотах… найти у вас помощь… и поддержку. Вы ведь хорошо знали Гришу, он ведь даже был комсомольцем… если я не ошибаюсь… И потом вы теперь до некоторой степени родственники. Вы можете очень многим помочь. Юлочка говорит, что вас в городе хорошо знают, вас ценят, вам верят. Одно ваше слово может значить больше, чем сотни моих. Мне жаль мальчика.
Джега видел, что она будет говорить много и долго; что под пестрыми шелковистыми тряпками, болтающимися у нее на груди, она принесла целую груду таких аргументов, что уговаривание будет длительным. И, проглотив тошнотворную горечь в горле, он, резко и грубо прервав ее, сказал:
— Простите… это… Ну, словом, я никуда не пойду и никаких таких слов говорить не буду.
Женщина выпрямилась, и в глубине ее холодных, чуть прищуренных, глаз зажглись злые огоньки.
— Позвольте… Почему? Разве это вас так затруднит?
Джега встал, не давая ей говорить.
— Ни к чему.
— То-есть как ни к чему? Что вы хотите сказать?
Джега взревел:
— То-есть так. Понимаете — так! Так что нашкодил ваш Гришка, и суд советский и советские органы разберутся, чего он стоит. Я им доверяю, и вмешиваться в их действия не имею права и не хочу. Поняли или нет?
Женщина встала. Она выпрямилась во весь свой рост. Сверкнули ослепительно ногти, забегали в смятенье паучьи щупальцы по пестрым лоскутьям на груди. Тонкое лицо покрылось проступившим сквозь слой пудры лихорадочным румянцем. Закусив тонкую губу, стояла она мгновение молча, захлебываясь негодованием. Потом вздрагивающим голосом выпалила:
— Прошу не кричать. Я слышу и так. Жаль, что я обратилась к вам с человеческой просьбой…
Перевела дыхание, сверкнула глазами.
— Теперь я вижу, что Гриша в такой компании мог действительно свихнуться. Только комсомол мог привести его к такому состоянию. Вы… вы… все таковы… хамы.
Побледневшая и прямая, вышла она из комнаты, оглушительно хлопнув за собою дверью.
Джега стоял с минуту неподвижно, потом сунул руку в карман и сердито плюнул в угол.
— Вот шкура старая!
Услыхав за дверью голоса, прислушался. Это была она и Юлочка. Голоса становились все более резкими, громкими и прерывистыми. Затем перебранка разом осеклась на высоком выкрике. Хлопнула какая-то дверь — наступила тишина. Но тотчас же в тишине различил Джега тихие булькающие звуки. Он рванул дверь и быстро прошел в комнаты. Нигде никого. Открыл дверь в кухню и увидел Юлочку, уткнувшуюся лицом в колени. Плечи ее вздрагивали, и тихие прерывистые всхлипывания неслись из-под прижатых к лицу рук. Дрогнуло жалостливо сердце у Джеги. Сорвался с места. Подбежал, схватил за плечи.
— Юлка, что ты? Это она, стерва, тебя?
Юлочка задергала сильней плечами. Потом подняла к нему заплаканное личико.
— Она… она… тебя ругала… всякими словами… а… я… выгнала ее. Тебя никто, никто… не смеет ругать.
Джегу как кипятком облили, но кипяток, который не обжигает, а заливает горячей дрожью все тело и соединяется с горячим же током крови. Нагнулся к Юлочке, схватил ее в охапку и закричал, прижимая к себе:
— Молодец, Юлка! Так ей и надо, стерве!
В первый раз чувствовал Джега не в любовном бреду, а въявь, что он и Юлочка — одно, и обрадовался крепко.
А Юлочка, уже переставая всхлипывать, прижалась к нему и с последней дрожью выговорила:
— Да, молодец! Она теперь рассердится на меня.
И опять почуял Джега с тягучей горечью, как отделяются друг от друга они, составлявшие только-что одно целое.
Происшествие с теткой толкнуло Джегу на новые мысли о том, о чем давно не думал, что от себя отталкивал, о чем думать было неприятно — о гришкином деле. Комом непрожеванным сидело оно в его сознании. И много в этом коме было горького и колючего. Кололись и слова Нинки, последние, какие он слышал от нее. На нее самое обиды не было, а слова не забывались.
Кроме жалости к Нинке, было в ее смерти что-то угрожающее, что касалось не одного его. Была ее смерть не только убийством. Джега знал из материала следствия о существовании ее предсмертной записки, скомканной, разорванной и брошенной, но все же существовавшей, и в этом трагическом фокусничестве со смертью чуял Джега отчаяние и надлом. Отсюда вставало то угрожающее, что тревожило Джегу. Комсомолка, лучшая работница в коллективе — зачем нужно было ей играть в эту нездоровую игру? А если и другие станут на эту вязкую тропку? А на какой тропке он сам стоит? — захватывало дух, и отбрасывал мутные мысли от себя прочь.
Было в этом деле еще одно неприятное для Джеги — это существование Гришки и то, что Джега чувствовал какую-то связь с ним. Эта связь смотрела на него то из глаз юлочкиных, то из корзинки с передачей, которую раз в неделю носила Юлочка в исправдом.
Он ли сам или Юлочка покупает эти передачи — это не важно. Раз он это допускает, это уже значит, что он помогает Гришке, примыкает невольно к родственному сочувствию, которое заставляет Юлочку нести каждое воскресенье свою корзиночку к исправдомским воротам.
Но ведь он против Гришки, заодно с прокурором, с советским правосудием, с советской общественностью, с той массой рабочих и комсомольцев, которая на собраниях требовала беспощадного суда над убийцей. Каким же образом допускал он поддержку Гришки, косвенное участие в заботах о его здоровье и лучшем состоянии? Каким образом расходятся его линии там, на бурном комсомольском собрании, и в кухне, у корзины с передачей?
Но может ли он запретить Юлочке делать то, что она делает? Может ли он сказать: «Не смей верить в то, что твой брат этого не сделал, не смей проявлять к нему человеческого сочувствия, наконец, не смей носить ему передачи — ведь она же покупается на мои деньги и, значит, я помогаю ему»?
«— Хорошо, скажет она, — я куплю это на свои деньги, я продам что-нибудь свое. Но ты — подлец, если можешь попрекать меня тратой денег, как будто они не мои также.
— Да нет, — закричит он, — мне не жаль денег, я же не оттого, но я не хочу этой помощи, я не подлец!»
И все же он будет подлецом. Путаница эта была непонятна Джеге и мучительна. Стычка с теткой сделала ее еще мучительней. Он сильней почувствовал, что какой-то частицей втянут в это скверное гришкино дело, что он не простой зритель. Это ощущение не покидало его, и Джега не мог продохнуть до конца тяжелого удушья гришкиного дела.
Еще одна голова была набита битком мыслями о нинкиной смерти. Но думала эта голова по-иному, и мысли ее были четки и складывались, как кирпичи, в многоугольное и крепкое здание. Она знала, чего она хочет от светловского дела. О себе она совсем не думала, все усилия ее мысли были направлены к тому, чтобы оберечь комсомолию от мутных брызг, какие могли попасть в нее из этого светловского болота. Потому старался Петька Чубаров повернуть дело так, чтобы оно было ясным, очевидным… и посторонним, именно посторонним для комсомола. Впрочем, в интересе, с каким отдавался Петька мыслям и розыскам по светловскому делу, была частично повинна и давнишняя страсть его к уголовным делам и криминальной психологии. Перелистывая страницы газет, он уделяя уголовной и судебной хронике не меньше внимания, чем телеграммам, а перипетии конандойлевских уголовных эпопей были ему известны лучше, чем самому доктору Ватсону. Петька упорно скрывал свой криминальный уклон, немного стыдясь его. Но теперь, впервые случайно поставленный в близкое до жути соприкосновение с настоящим — не газетным, не придуманным, а совершившимся — убийством, Петька решил попробовать себя на деле.