Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 135 из 159

Ансельм Ремонден возражал на своих собраниях, что он честен, и очень честен; но так как он выступал с этими заявлениями после своего противника, то они вызывали скуку. Кроме того, он уже занимал муниципальную должность и был замешан в разных делах, а потому трудно было поверить в его честность, тогда как Жозеф Лакрис сверкал блеском невинности.

Лакрис был молод, подвижен и походил на военного. Ремонден был мал ростом, толст и носил очки. Этого не могли не заметить в такой момент, когда национализм вдохнул в муниципальных избирателей присущий ему род энтузиазма и даже поэзии и идеал красоты, доступный мелким коммерсантам.

Лакрис не имел ни малейшего представления ни о вопросах городского управления, ни о круге деятельности муниципальных советов. Это неведение шло ему на пользу. Оно позволяло его красноречию свободно парить. Ансельм Ремонден, напротив, увязал в деталях. Он приобрел деловую складку, привычку к техническому подходу, пристрастие к цифрам, манию документации. И хотя он знал свою публику, но питал некоторые иллюзии относительно культурности своих избирателей. Он их все еще немножко уважал, не осмеливался угощать их слишком явными враками и пускался в объяснения. А потому он казался холодным, непонятным, скучным.

Он отнюдь не был простаком. Он понимал свои интересы и разбирался в вопросах мелкой политики. Глядя на то, как националистские газеты, националистские прокламации, националистские брошюры затопляли в продолжение двух лет его квартал, он сказал самому себе, что в нужный момент тоже сумеет промышлять национализмом и что не так уже трудно обзывать своих врагов предателями и приветствовать национальную армию. Он недооценил своих противников, полагая, будто всегда сумеет заговорить тем же языком, что и они. В этом он ошибался. Жозеф Лакрис изобрел для выражения националистской идеологии неподражаемый трюк. Он придумал фразу, которая часто пускалась им в ход и выглядела всегда прекрасной и всегда новой, а именно: «Граждане, подымемся все на защиту нашей восхитительной армии против горсти отщепенцев, поклявшихся уничтожить родину». Это было как раз то, что надо было говорить избирателям Грандз’Экюри. Эти перлы красноречия, ежевечерне повторяемые, вызывали величественный и потрясающий энтузиазм у всего собрания. Ансельм Ремонден не умел найти ничего, хотя бы отдаленно столь прекрасного. И даже тогда, когда вдохновение подсказывало ему патриотические слова, он брал не тот тон, и эффекта не получалось.

Лакрис покрывал стены трехцветными прокламациями. Ансельм Ремонден тоже заказал прокламации в три цвета. Но оттого ли, что краска на них была недостаточно густой, или же оттого, что они выгорали на солнце, они казались полинявшими. Все ему изменяло, все его покидало. Он терял уверенность, казался смиренным, осторожным, маленьким. Он исчезал, становился невидим.

И когда в зале какого-нибудь питейного заведения, разукрашенного для пирушки, Ремонден поднимался, чтобы произнести речь, он походил на бледный призрак, и слабый голосок его тонул в трубочном дыме и в рокоте шумевших граждан. Он напоминал о своем прошлом. Называл себя старым борцом. Говорил, что защищал республику. Но и такие слова текли бледной струей и не рождали звонкого отклика. Ибо избиратели Грандз’Экюри желали, чтобы республику защищал Лакрис, тот самый Лакрис, который устраивал против нее заговоры. Это они крепко втемяшили себе в голову.

На собраниях не бывало дискуссий. Только раз Ремондена пригласили к националистам. Он пошел. Но говорить ему не удалось: его лишили слова при голосовании повестки дня в суматохе и в темноте, так как хозяин погасил газ, едва только начали ломать скамьи. Собрания в Грандз’Экюри проходили, как и во всех других кварталах Парижа, с умеренным шумом. Обе стороны прибегали только к вялым актам насилия, характерным для этого времени и типичным для наших политических нравов. Националисты, по традиции, пускали в ход монотонную брань, но от всех их ругательств — «продажная душа», «предатель», «мерзавец» — отдавало бессильем и дряблостью. Крики, раздававшиеся там, свидетельствовали о крайней физической и моральной расслабленности, о смеси смутного недовольства с полным отупением и неспособностью продумать самую простую мысль до конца. Много ругани и мало драк. Каждую ночь — не больше двух-трех раненых и контуженных с обеих сторон. Лакрисовцев относили к Делапьеру, аптекарю-националисту, помещавшемуся рядом с манежем, а ремонденовцев — к г-ну Жобу, аптекарю-радикалу, помещавшемуся напротив рынка. В полночь на улицах уже было пусто.

В воскресенье 6 мая, в шесть часов, Жозеф Лакрис, окруженный друзьями, дожидался исхода выборов в пустой лавке, увешанной плакатами и флагами. Тут помещался комитет. Г-н Боно, колбасник, пришел известить Лакриса о его избрании двумя тысячами тремястами девятью голосами против тысячи пятисот четырнадцати, поданных за Ремондена.

— Гражданин,— сказал ему Боно,— мы все очень довольны. Для республики это победа.

— И для честных людей,— ответил Лакрис.

Затем он добавил с благоволением, полным достоинства:

— Благодарю вас, господин Боно, и прошу вас передать мою благодарность нашим мужественным друзьям.

И, повернувшись к Анри Леону, стоявшему подле него, он шепнул ему на ухо:

— Леон, сделайте мне одолжение: телеграфируйте сейчас же его величеству о нашем успехе.

А с улицы в это время доносились радостные крики:

— Да здравствует Дерулед! Да здравствует армия! Да здравствует республика! Долой предателей! Долой жидов!

Под шум оваций Лакрис стремительно уселся в коляску. Толпа заграждала улицу. Еврей барон Гольсберг стоял у дверцы экипажа. Он схватил за руку нового члена муниципального совета.

— Я голосовал за вас, господин Лакрис. Слышите, я голосовал за вас. Потому что, я вам скажу, антисемитизм — это чепуха,— я это знаю, и вы тоже знаете,— чистейшая чепуха! а социализм — это-таки серьезно.

— Да, да. Прощайте, господин Гольсберг.

Но барон не отпускал его.

— Социализм! Не дай бог! Господин Ремонден завел шуры-муры с коллективистами. Так что мне было делать? Я голосовал за вас, господин Лакрис.

Тем временем толпа ревела:



— Да здравствует Дерулед! Да здравствует армия! Долой дрейфусаров! Долой Ремондена! Смерть жидам!

Кучеру удалось прорваться сквозь гущу напиравших избирателей.

Жозеф Лакрис застал г-жу де Бонмон дома, одну, взволнованную и торжественную.

Она уже знала.

— Избран! — сказала она ему, возводя глаза к небу и раскрывая объятия.

И это слово «избран» приняло в устах столь набожной дамы мистический смысл.

Она обвила его своими прекрасными руками.

— Особенно я счастлива тем, что ты обязан мне своим избранием.

Она не раскошелилась для этого ни на грош. В деньгах, правда, недостатка не было, и кандидат-националист черпал их из очень многих источников. Но все же нежная Елизавета не дала ничего, и Жозеф Лакрис не понимал, что́ она хотела сказать. Она пояснила:

— Я каждый день ставила свечку святому Антонию. Вот почему ты получил большинство. Святой Антоний делает все, о чем его попросят. Отец Адеодат меня в этом заверил, и я сама несколько раз убеждалась.

Она осыпала его поцелуями. В ее голове мелькнула мысль, которая показалась ей красивой и напоминавшей рыцарские обычаи. Она спросила:

— Не правда ли, друг мой, члены муниципалитета носят перевязи? Они с шитьем, скажи?.. Я тебе вышью…

Он очень устал. В изнеможении бросился он в кресло.

Опустившись перед ним на колени, она прошептала:

— Люблю тебя!

И одна только ночь слышала остальное.

В тот же вечер узнал о результате выборов и Ансельм Ремонден в своей квартирке, которую он называл «жилищем сына квартала». В столовой на столе красовалась дюжина бутылок и холодный пирог. Провал поразил Ремондена.

— Так и знал! — проговорил он.

И сделал пируэт. Но сделал его неудачно и подвернул ногу.

— Сам виноват,— сказал ему как бы в утешение доктор Мофль, председатель комитета, старый радикал с лицом Силена.— Ты позволил националистам отравить квартал, у тебя не хватило мужества с ними бороться. Ты ничего не сделал, чтобы разоблачить их враки. Напротив, ты так же, как и они, и вместе с ними затуманивал мозги. Ты знал истину и не осмелился вовремя вывести избирателей из заблуждения. Ты вел себя как трус. Ты провалился, так тебе и надо.