Страница 22 из 33
Однажды, сорвавшись, так долбанула одного второгодника, мотающего ей нервы из урока в урок, так ожгла его длинной линейкой по тыкве, что у бедняги на лысине зарозовела полоса. Вышла сия история Анне Николаевне боком, крупный разговор случился и с директором, и с предками раненого, но Анна Николаевна - вот что особенно огорчило Виктора Константиновича Г. - в содеянном не раскаялась, а, напротив" заявила: в следующий раз ещё и не так лоботряса-издевателя треснет. И не линейкой, а - стулом... Кошмар! Педагогический кошмар!
Но история с линейкой всё же, как говорится, из ряда вон. Хуже, что у Анны Николаевны в закатные ее преподавательские дни вошло в скверную привычку порой срываться на истерический рев. А когда она срывалась, она орала что под язык попадя, в злорадном и безрассудном азарте психанувшего, впавшего в истерику человека, торопясь выплеснуть из себя самые подавляемые мысли. Ну можно ли было какому-нибудь школяру, не выучившему урок и нагловато при этом усмехающемуся (нужен, мол, мне твой занюханный дойч, старушенция!), брызгая при этом слюной, визжать так, что в коридоре на три этажа слышно:
- Ты, мерзавец разэтакий, думаешь, если папаша у тебя начальник, так ты издеваться надо мной можешь? Мне твой папаша не указ! И вообще, я твоего папашу терпеть не могу! Так можешь и передать! Разъелся! Ишь! Терпеть не могу!..
Подобные дикие сцены Анна Николаевна дома вечером пересказывала в подробностях, кляла свои нервы, раскаивалась, смущённо кривила губы и зарекалась впредь крепко-накрепко держать себя в руках, но... Конечно, живи она в нормальном мире, в цивилизованном, любой психиатр или опытный невропатолог мигом подтянул бы расшатанные гайки нервной системы измотанной учительницы. Её же самолечение, всякие допотопные валерьянки-седуксены помогали хило. Безобразные срывы, хоть и редкие, отнюдь не споспешествовали педагогическому авторитету Анны Николаевны Клушиной.
Хотя, хотя... А что такое вообще авторитет, пусть даже и педагогический? Ну да, тот же Виктор Константинович Г., та же Тамара Сергеевна, тот же оболтус, сынок лоснящегося от жира папаши, злорадничали и удовлетворенно хрюкали про себя при виде топающей ногами, орущей, глупеющей в такие моменты Анны Николаевны, считали её недостойной своего уважения. Однако ж, нужно ли было оно, то уважение их вонючее, Анне Николаевне?..
Я вот другое вспомнил. Когда я примчался из армии в отпуск, то в первый вечер, на радостях браво подпив и ещё больше опьянев от цивильной свободы (кто служил, меня поймёт!), веселился в клубе на "скачках" сверх меры. Вокруг меня всё кружилось и мелькало. И вот зачем-то и куда-то я в горячке помчался, видать, домой - ещё клюкнуть, или к какой-нибудь девчонке. Я свернул на прямую тропку за клуб, в плотную темень двора, в то укромно-мрачное пространство, где всегда в субботние вечера кипели шумные драчки, вскрикивали зажимаемые в углах шалашовки, сочно булькали опорожняемые бутылки. Короче, свершались всякие весёлые дела, требующие темноты и укромности.
В бесшабашном и легком состоянии духа поспешая по клубному двору, я углядел в последний миг перед собою две пацаньих фигурки и, не в силах прервать бег, с ходу оттолкнул их с дороги, освободил путь. И - дальше. В ту же секунду вспыхнули за спиной воинственные крики, раздался дробный топ многих ног. Через мгновение я был охвачен, окружен кольцом возбужденных волчат - у них от злобы, от радости предстоящей расправы зелёным отсвечивали глаза. Я тут же потух, почти протрезвел и про себя охнул. Я, разумеется, многих новосельских пацанов и парней знал, и они меня. Но, во-первых, в большом селе хронически тлела вражда между концами - Таракановкой и Леспромхозом; а во-вторых, за год, что я обитал вдали, удивительно как быстро подросла шантрапа малолетняя, вышло на улицы другое поколение, мне уже вплотную незнакомое - я это на танцах уже отметил. И в-третьих, и в самых главных, темь колыхалась хоть глаз выколи: передо мной мелькали тени, и я со своим нестандартным зрением никого не мог разглядеть, узнать, чтобы, окликнув по имени, открыть клапан, спустить всё на тормозах.
Еще секунда - уже заканчивалась окольцовка, уже обрушился на меня шквал пацаньих словесных угроз ("Чё, козел, прибурел, мать твою?! Падло вонючее! Щас сопатку умоем!.."); ещё секунда, и я был бы сбит с ног и затоптан, проштемпелёван кастетами, а то и поколот шильями да отвертками, как вдруг один из волчат, подсунувшись ко мне впритык, пискнул:
- Стой, ребя, это ж Анны Николаевны сын! Это Сашка Клушин!
И - я был спасён. Имя Анны Николаевны, как пароль, вмиг сняло грозовой напряг, меня уж окружали приятели, они уже узнавали меня, и я, вглядываясь, признавал многих, они уже меня угощали портвейном, тыча под оставшийся целым нос початую бутылку, и хлопали по плечам и спине, радуясь: не поторопились, не запинали до полусмерти Сашку Клушина - сына Анны Николаевны. У которой, вероятно, они хватали двойки, в лучшем случае трояки, но вот, поди ж ты, уважали - уважали без дураков, всерьёз, бескорыстно.
И до того, ранее, случались эпизоды - и не раз, - когда я, ещё будучи малявкой, слыхивал от более взрослых ребят: "Это - Анны Николаевны Клушиной парнишка..." Произносилось-выговаривалось это как своеобразный титул, дающий некое право на особо, авансом, уважительное отношение. Отсвет чужого авторитета в неразумном малолетстве завсегда сладок. Хотя, впрочем, какого ж - чужого?
Да, сложная, сложная эта материя - педавторитет. Не знаю, как сейчас, а в те времена существовала вопиющая супротив устава школы, но стойкая традиция отмечать большие праздники коллективно, классом. Понятно, учителя на такие пьянки-вечеринки или вовсе не приглашались, или сами отказывались от приглашений. Любкин класс в этом отношении был очень спаян и споен. Каждый крупный красный день - будь то Октябрь или Первомай - однокашники Любы скидывались по трояку-пятёрке, набирали вина, стряпали закусон нехитрый и собирались у кого-нибудь на хате. И так получалось, что компания эта дружная и весёлая (без всякой иронии это говорю) в последние два школьных года прописывалась не раз в нашей квартирёнке, в неимоверной теснотище. Хотя, что интересно, с Любой учились отпрыски довольно тучных новосельских шишек - директора почты, управляющего банком, председателя райпо... Апартаменты у них имелись и повыше и пошире, но вот тянуло "вэшников" (класс "В") в нашу убогую землянку - поплясать, толкаясь, и попеть под низким потолком.
Всякий раз муттер без ложного ханжества присаживалась поначалу к столу, преступая догмы, чокалась со старшеклассниками рюмкой, а потом как бы незаметно уходила-исчезала, оставляя молодёжь без пастыря-наставника. В течение вечера потом то один, то другой разлимоненный "вэшник" признавался нам с Любой: "Мать у вас - во! Я её уважаю!.." Что у трезвого на уме... Хотя, скорей всего, у Анны Николаевны за такое "уважение" выпадали серьёзные беседы с Виктором Константиновичем Г.
Стукачи всегда отыскивались...
14
Раз примерно в месяц, обыкновенно на другой день после материной получки, мы отправлялись с нею вдвоём в поход к Соломону. Так это у нас называлось.
На другом конце села - а новосельские улицы протянулись вдоль реки на 4-5 километров - имелся магазинчик геолого-разведочной партии. Что за партия? Какие геологи? Этого никто, думаю, в селе не знал, но магазин официально, на вывеске, именовался - геолого-разведочный. В народе же его называли - соломоновским. Заведовал этой торговой точкой еврей Соломон, а за прилавком стояла его дородная супружница, уж не помню, как её звали, может, Саррой, а может и, Соломонидой.
Этот Соломон, низенький, жирненький, блестяще-лысый, с громадным выпуклым рубильником меж пухлых сизых щек, однажды остро меня напугал. Я только что отхворал в очередной раз простудой и по инерции сипло покашливал. Пока мать брала что-то у Сарры в продовольственном отделе, я таращился в другом закутке лавки на фотоаппарат, который снился мне тогда по ночам.
Здесь же возюкался и сам Соломон, переставляя, распаковывая коробки с колониальными товарами. Он вдруг в упор глянул на меня пронзающим рентгеновским взглядом своих рачьих масленых глаз с заплывшими веками и убежденно, непререкаемо, буднично приговорил: