Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 33



Тонька наша обделала свои делишки, вроде бы пятак у матери на кино выклянчила, и мы, с облегчением переведя дух, уже собрались ретироваться, как Тонька спохватилась:

- Стойте-ка, поссать ещё надо.

У печки стоял жестяной таз с мутно-жёлтой жидкостью на дне. Тонька, встав над тазом, расщеперилась, задрала подол, оттянула от ляжки край трусов и пустила звонкую струю. Я старательно увернул голову, уткнулся взглядом в обшарпанную дверь. За столом одобрительно всхохотнули, посыпались шуточки. Тонька звучно щёлкнула резинкой трусов, циркнула сквозь зуб слюной и кинула какое-то словцо - таких слов я тогда ещё не знал. Мать Тонькина заругалась, припечатала ей затрещину, мужики за столом аппетитно реготали, похваливали маленькую архаровку. Тонька невозмутимо отмахнулась и прикрикнула на нас с Любой:

- Вы-то ссать будете?

Мы с сестрёнкой как ошпаренные метнулись за дверь...

И как мать наша ни старалась сохранить диковинную дружбу, как ни убеждала нас с Любой, что-де Тоня девочка бедная, несчастная, её жалеть надо - приятельским отношениям наступил-таки однажды конец. Как сейчас вижу: мы с сестрёнкой улепетываем со всех ног прочь, а "бедная" и "несчастная" Тонька швыряет вслед нам обломки кирпичей и злобно рычит:

- Только вот попадитеся! Сопатки-то враз разобью!

Чем уж мы так могли досадить ей?..

Но большую часть времени мы проводили, конечно же, вдвоем с Любой. В то время мы были с нею пребольшущими друзьями. Сестра родилась двумя годами ранее меня и, разумеется, верховодила во всех играх и забавах. Смотрела она тогда на меня сверху вниз и в прямом и в переносном смыслах - я еле до плеча ей доставал. Эта дискриминация в росте тянулась очень долго, я рос до обидного незаметно. Когда вспыхивали ссоры, неизбежные в этом возрасте драчки, побеждала обычно Любка, уязвляя мое мужское самолюбие. Потом-то, через несколько лет, наступило и желанное время реванша - подтянулся я, догнал и перегнал сестру в росте.

А в Заиграеве мы ещё о-го-го как дружно жили: куда там сказочным сестрице Алёнушке и братцу Иванушке. Помню свой братский подвиг из тех дней. Любые сладости, даже самые незатейливые, редко появлялись в нашем доме. Сколько получала в конце 1950-х учителка сельской школы? Известно - гроши. И вот в один из вечеров - наверняка в этот день у матери случилась получка сидели мы всей семьей за столом. Пили чай после царского - с колбасой ужина. Перед каждым из нас прямо на клеёнке красовалась горсточка монпансье-леденцов - мелких плоских разноцветно-блестящих дешёвых конфет. Перед муттер - штучек несколько, перед моей и Любкиной эмалированными кружками - горочкой. Поделены-подсчитаны конфеты поштучно. Я, по врожденной сибаритской привычке, оставшейся во мне и по сию пору (где только её подцепил?), смаковал сладости, отправляя в рот по одной штучке, и долго прополаскивал её чайком, катая между зубами. Любка же - хрум! хрум! - и в пять минут умяла свою долю. И, ещё хрустя последними своими монпансьешками, начала пристально коситься и прищуриваться на мои сладкие богатства.

- Са-а-анечка, дай одну конфеточку, а... Ну чего тебе, жалко? Всего одну, самую малю-ю-юсенькую...

Ну где ж здесь устоять? Сестрёнка таким умильно-ласково-подкупающим голосом теребит мне душу. Я вздыхаю, шмыгаю обречёно носом и отрываю от сердца две конфетины. Две!

Хрум! Хрум!

- Са-а-нечка, дай ещё одну... Ну самую-самую последнюю...

- Ай-я-я, Люба, не стыдно? - вмешивается мать. - Ведь ты старшая.

Но я уже (что это со мной творится?) передвигаю по клеёнке несколько сладких льдинок к Любкиной кружке. И даётся это мне легче, чем в первый раз. Гораздо легче. Оказывается, дарить, делиться - это тоже вкусно...

Хрум! Хрум! Хрум!

Сестра блаженствует. Я, напыщенно гордый, раздуваемый чувством собственного благородства, своей щедростью, всё так же перекатываю во рту одинокий лёденец...

Право, можно хмыкать и улыбаться, но я очень дорожу этим воспоминанием, ибо, откровенно признаюсь, щедрость не самая сильная сторона моего характера. Когда приходится в силу обстоятельств отдавать кому-то другому кровное своё, душа моя корчится. Так что тот мой подвиг, когда я, сам отнюдь ещё не насытившийся редким лакомством, отдарил все конфеты сестрёнке светлое пятнышко в туманной дали воспоминаний детства.



И как же чувствительно ущипнуло моё сердце, когда жена моя со смешком сказала совсем недавно:

- А помнишь, как ты у сестры в детстве однажды все конфеты выманил? Мне Люба рассказывала.

Вот и совершай благородные поступки! Эх, Люба, Люба!.. Впрочем, женская память, как известно, имеет свои странности...

Особенно наше единокровное родство с Любой почувствовалось и ощутилось, когда мы с нею оказались волею случая вдали от дома, на чужой стороне. Загремели мы нежданно-негаданно в больницу аж в Улан-Удэ. Притащили как-то с улицы котёнка, тощего, грязного - пожалели доходягу. Он нас и отблагодарил наградил, паршивец, стригущим лишаем.

О больница! Этот жуткий, мрачный мир со своим специфическим муторным запахом, звяком беспощадных инструментов, пятнами крови, гноя и зелёнки, кусачими уколами и тошнотворными микстурами, криками и стонами терзаемых болью и врачами больных. Мне и поныне ещё кажется, что, очутись я тогда в этом кошмарном больничном мире совершенно один, я бы умер, исчез, перестал быть от страха и безызбывной детской тоски. Но Люба, Любочка, Любашенька, моя родная сестрёнка, родненькая - вот она, рядом, со мной. И можно теперь вполне быть мужиком и не нюнить, даже если тебя, маленького, беззащитного волокут по коридору на операцию.

Да, вначале я не плакал. Тем паче что всё свалилось неожиданно, как гром среди ясного неба. Я, на минуту оторвавшись от сестры, стоял в больничном холле в кругу взрослых дядей и солидно наблюдал вместе со всеми зрителями за шахматным поединком двух лысых игроков. Здесь все сверкали лысинами, у многих головы ярко пестрились кругляшками зелёнки, - видимо, всё отделение занимали любители-жалетели бездомных кошек. Стоим мы, значит, в сторонке, смотрим умную игру, никому не мешаем. Зато нам мешать начали, крики какие-то понеслись по коридору:

- Клу-у-ушин! Саша Клушин!

"Кого это они?" - машинально думал я, внимательно следя, как игрок в пижаме с мерзким жёлтым пятном на груди взялся за фигуру и решительно стиснул зубы. В сей напряженный момент кто-то ухватил меня за плечо, тряхнул.

- Клушин? Чего ж не откликаешься? А ну айда на операцию.

Сердитая медтётя решительно повлекла меня за руку. Я не сопротивлялся. Сверкающе-острое слово "операция" тюкнуло меня по больному лишайному темечку и оглушило. Я лишь с ужасом и тоской всматривался по сторонам:

Люба, сестрёнка, где же ты?!

Люба подскочила откуда-то сбоку, чмокнула меня в нос, успокоила:

- Там не больно, Саш, не больно. Ничуточки! Я даже не заплакала. Ножичком - чик! И готово.

Ничего себе - ножичком! Любе хорошо, конечно, она уже прошла через это, голова вся в пластырных нашлепках, ей-то что...

Я надеялся, что сестру пустят вместе со мной в кошмарный кабинет, но дверь перед её носом захлопнулась. Однако тут же обнаружилось: не я один буду терпеть пытку - на табурете у стола сидел, склонив голову, пацанчик чуть поздоровше меня, и к нему уже подступала с чем-то сверкающим в перчатковой резиновой руке врачиха.

Меня придавили на второй скользкий табурет, и пытка началась. Сначала всю мою лысую макушку обильно обтерли-обмыли спиртом - я чуть не задохнулся и чихнул. Затем и ко мне приблизилась страшная тетка в белом халате со сверкающим перышком в пухлых резиновых пальцах. Она нависла надо мной, я зажмурился, скукожился, свернулся улиткой - в кишках заныло, засосало болью. Вдруг в мою плоть втиснулось что-то постороннее, что-то твёрдое, мучительно горячее, и захрустело в моих мозгах. Раз, другой, третий... Я не плакал!!!

И я бы не заплакал ни за что на свете, ибо не плакал мой товарищ по несчастью на соседней табуретке, если бы он не избавился от истязания раньше меня. Как только я остался один на один с живорезами, наступил самый мучительный этап операции. Лишайные шишки разрезали, вычистили, и теперь хладнокровная тётка-врачиха принялась впихивать в разрезы и утрамбовывать в них кусочки бинта, пропитанные лекарством. Я ещё не знал и не догадывался, что потом каждый день раны на моей бедной головушке будут безжалостно вскрывать, старые тампоны вытаскивать и втискивать свежие. Мама моя, мамочка-а-а! Боль даже не с чем сравнить. И спустя тридцать с лишним лет я остро помню то ощущение раскалённой боли, когда толстая врачиха, напевая и порой покрикивая на меня, копалась в моем черепе, в моих нежных детских мозгах.