Страница 4 из 23
Я скучал над ней у сальной свечи, когда меня позвали вниз на ужин… Мы ели тогда всегда ужин по-литовски, составленный из двух блюд, потому что Манькевич любил есть вкусно, а бабушка Манькевичева умела отлично управлять кухней. Тарелка ароматных зраз стояла уже на столе, бок о бок с кашей из бекона… а старик, сидя, барабанил пальцами по столику и не ел. Он был удивительно задумчив. Жена также, с заложенными на груди руками, задумчивая, только головой качала, словно борясь с мыслями. Войдя, я сразу заметил что-то необычное.
С обеда мы не виделись.
– Что же ты в городе слышал? Гм? – спросил Манькевич.
– В городе? – спросил я. – Ничего нового.
– А видел кого-нибудь? – начал изучать старик, однако сразу потихоньку пододвигаясь.
– Я виделся с несколькими товарищами.
– И не говорили ни о чём? – он посмотрел на жену…
– Нового я пока не слышал.
Манькевичи посмотрели на меня, словно изучая, не скрываю ли я что; мы приступили к еде. Известно про дедушку Манькевича то, что любил он сплетни, а в городе всегда хватает людей, что их носят, особенно, когда ожидают при той ловкости попить или поесть. Уже приступили к зразам, когда слуга объявил пана камергера.
Под этим титулом был известен нам старичок, назначенный ещё при Августе III, сегодня обедневший, живущий не известно чем в городе и играющий роль паразита. Он втиснулся во все дома, где его только как-нибудь принимали, забавлял рассказиками, чрезвычайно жадно ел, принимался за поручения, посылки, принимал даже маленькие подарки и должен был всю свою жизнь так служить людям. Будучи всем обязан саксонцам, ненавидел москалей, приписывая их интригам свержение с трона саксонской династии.
Старый камергер одевался, естественно, по-французски и, несмотря на возраст, был любезен с женщинами, болтал не очень по делу, но легко, много и так, что незнакомому человеку сразу мог вполне хорошим показаться.
Приём камергера в это время, хотя он в доме был достаточно близким гостем, имело своё значение. Он остановился на пороге, будто встревоженный тем, что застал ужин… но уже Манькевич тащил для него стул к столу и просил тарелку. Камергер, извиняясь, занял место. Он очень осторожно огляделся.
– А что же? – спросил Манькевич.
– Самая истинная правда, – пониженным голосом сказал камергер, – пусть болтают что хотят, но это так! Мадалинский пошёл на Млаву к прусской границе… в этом нет ни малейшего сомнения. – Alea jacta est!
Манькевич хлопнул в ладоши и схватился за голову, я же вскочил.
– Сядь, ради Бога распятого! – сказал старик. – Тихо, безрассудная голова, ни мру, мру! Москали теперь стены сверлят, дабы послушать… ни лицом, ни словом выдать не годиться.
Камергер продолжал дальше.
– Вокруг квартиры Игелстрёма формальный сеймик, казаки летают, бегают, вращаются… в окнах свет, несколько карет перед домом. В замке то же самое… Уже знают… думаю, что отправляют войска.
– Тогда только в Варшаве мы будем иметь, чем жить, – сказал Манькевич, – потому что ещё двадцатью днями ранее, когда ещё ничего не было, а уже арестовали Венгерского, Дзялынского и Серпиньского, что же теперь будет? Мы должны, как мыши, тулиться в норах, я и из дома не выхожу… Камергер очень усердно ел зразы.
– Нет сомнения, – начал он с ртом, полным соуса, – что надо быть чрезвычайно осторожным… шпионов как маку… За горожанами ходят, за военными, за каждым, что им кажется подозрительным.
– Остерегайся, друг мой, ради Христовых ран, – воскликнул Манькевич, – потому что, упаси Боже, пикнешь неосторожно словцо… и прицепятся к тебе, тогда ещё беды на мой дом притянешь… готовы и меня схватить… А ну! Дьявол не спит!
– Несомненно то, – поддакивал камергер, – что в доме Игелстрёма, в подземельях сидит уже несколько, другие говорят, более десятка особ… один Потоцкий даже.
– Извините, дедушка, – проговорил я, – я вовсе не думаю болтать, слова не скажу, но заранее должен то объявить, что если до чего-нибудь дойдёт, не буду последним.
Манькевич укусил свой кулак и дал мне знак молчать.
– Тихо, – отозвалась жена его.
Камергер посмотрел искоса. Я замолчал. Кроме этой новости о Мадалинском, прибывший имел много других для рассказа потихоньку и одни были страшней других.
– И не подлежит сомнению то, – добавил он, – что в городе готовятся к какому-то кошмару… Москали угрожают, что в пень нас вырежут… Собираются охранять арсенал, разоружить войско.
Я усмехнулся.
– Разве дались бы мы им так без сопротивления? – спросил я.
– А! Молчи же, прошу! – стуча о стол рукой, прервал старик. – Слуга ходит, слушает, может, у дверей, а ты голос подымаешь, как бы намеренно. Говорит дискурсивы сторожу, сторож – негодяй-шпион… это несомненно. По глазам его видно плохое… а дом погубить легко, могут всех в Сибирь вывезти.
Испуганный, я замолчал, давая себе слово, что рта не открою. Камергер всё время шептал, но с чрезвычайной осторожностью, и, когда слуга входил, тут же изменял разговор, возвращая его на богослужение у капуцинов.
Вечер прошёл на комментировании этих новостей и на всевозможных конъюнктурах… старики, увидев меня молчащим, разговорились широко, так что я неожиданно узнал много интересных для меня деталей, о которых вначале и понятия не имел.
Камергер и старик были отличными хранителями секретов в иммиграционной работе Костюшки, Потоцких и Коллонтая, знали о пребывании Заячка в Варшаве, которого Игельстрём выпустил из рук, о заговоре, распространяющемся по всему пространству старой Польши.
Манькевич был того мнения, что нужно было дать ему хорошенько созреть и что Мадалинский вырвался раньше времени так, что пропадёт и что вся работа пойдёт плохо, так как люди неподготовлены.
Камергер не разделял этого мнения.
– Ради Бога, или сейчас, или никогда, – сказал он, доедая кашу, которую хозяйка ему немилосердно накладывала на тарелку, – всё войско уже знает, что будет делать. Гражданам дали знать через доверенных людей; позже, если бы разоружили остатки солдат, восстанию было бы не на что опереться.
У нас, впрочем, как только есть время поразмыслить, оно уходит всё без толку.
Расстались поздно, а Манькевич на ночь ещё повторил мне, чтобы я был внимателен, так как на полк Дзалынский москали особенно имели око…
Чуть свет я был в наших казармах…
Здесь уже по лицам я узнал, что новость о Мадалинском не была фальшивой… Офицеры ходили неспокойные, шептались между собой, советовались с солдатами, происходило что-то таинственное и, видимо, готовились из ряда вон выходящие вещи. Как один из самых младших я был неопытен ещё, чтобы участвовать в совещаниях, потому что не очень бы знал, что и советовать, но из разговоров я убедился, что мне доверяют и рассчитывают на меня.
Казармы были окружены шпионами… нам необходимо было иметь чрезвычайную бдительность, дабы не выдать, что мы уже что-то знали и к чему-то готовились.
На улицах в этот день поражал особенный вид, люди силились явно на то, чтобы не показать по себе, что вышли из порядка повседневной жизни, а движения их, взгляды, походка… всё выдавало, что произошло что-то необычное и охватило умы… Около Игельстрёма движение было совсем не тайным, адъютанты летали, посланцы ходили к замку, от короля приезжали генералы, прибыл гетман и сидел час… Из ратуши стянули урядников.
С каждым днём росло то беспокойство москалей, которые, однако, для маскировки, проходили через город с музыкой, муштровали себя, конно плясали по улицам…
Через несколько дней потом начали поговаривать о новых арестах, говорили даже о таких, которые до следствия не дошли. Какие-то имена ранее незнакомых людей кружились из уст в уста: Алоэ, ксендза Маера, Капостаса, Килинского…
Манькевич, видимо, не хотел при мне разбалтывать, потому что боялся моего юношеского пыла… умирал от страха вместе с любопытством, что же будет.
Так дожили мы до последних дней марта… с каждым днём жесточайшая полиция, надзор, шпионы делали жизнь невыносимой.