Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 44 из 139

И она вложила свою руку в руку Морони, а ручка у нее была такая мягонькая, такая тепленькая, как уютное гнездышко. Но Морони этого не заметил — мысли его разбегались, и надо было приложить известное усилие, чтобы привести их в порядок. Его взгляд был бессмысленно прикован к лампе, тень которой в виде мисочки трепетала на потолке, в то время как такие мысли беспорядочно метались в черепной коробке.

— Ах, ну да, — рассеянно начал он, — я вышел из вагона искать своего попутчика… вернее… ах, тысяча проклятий, что я такое болтаю… мой попутчик вышел и… Чья это перчатка?

На подлокотнике дивана лежала мужская перчатка шафранного цвета; он поднял ее, такую красноречивую, свежую, пухлую, будто и сейчас в ней была рука, все пять пальцев казались поразительно живыми — так явственно обозначились ногти, изгибы, морщинки. С невыразимым отвращением он ухватил ее за крохотную пуговку и с сардонической усмешкой свесил вниз.

— Чья это перчатка, жена?

— Дядюшки Билинского, — непринужденно ответила Эржике, поднимаясь с дивана, чтоб подвернуть коптившую лампу. — Он заходил сюда под вечер. Не разорви ее.

— Ты лжешь! Это перчатка с правой руки, а у Билинского только левая.

Открытие оказалось фатальным. От щек Эржике отхлынула кровь, она прикрыла лицо руками, и вскоре сквозь тонкие пальцы просочилась та простая тепловатая водица, которая пьянит мужские головы куда сильнее токайского, да и обходится им не дешевле.

У Морони закипела кровь, он почувствовал, как все его мышцы наливаются сокрушительной адской силой, он поднял кулаки — но тут увидел в зеркале свое отражение, в крайнем возбуждении ринувшееся ему навстречу, и оторопел. «Спокойно, Понятовский, спокойно, спокойно!» Хлопнув ладонью по разгоряченному лбу, Морони встал и долго-долго стоял как вкопанный. В гробовой тишине раздавалось лишь тиканье часов, стоявших на буфете. Крохотная медная девочка, сидя на диске, равнодушно раскачивалась из стороны в сторону.

— Я чую человеческий запах, — прохрипел Морони. — Здесь кто-то есть! Признавайся, жена, признавайся!

Эржике рыдала и не отвечала ни слова. Морони бросил на нее взгляд, исполненный безграничного презрения, схватил со стола тяжелую майоликовую лампу, чтобы осветить ею комнаты, двери которых выходили в столовую.

— Я догадываюсь, кто здесь, — сказал он глухим, дрожащим голосом.

Эржике в порыве отчаянной отваги дерзко вскинула прекрасную голову.

— Ищи же, ищи! Конечно же, я его спрятала в спальне. Ступай, обыщи спальню. Так делают все истинные джентльмены!

— Сделаю, не волнуйся, все обыщу. Если он здесь, то выбрал прескверное место — отсюда ему не уйти. И ты напрасно надеешься, цветочек мой! На всех окнах решетки. А-а, ты презрительно морщишь губы? Ладно, продолжай в том же духе, надейся. Птичка-то от меня не уйдет. Пока я буду осматривать одну комнату, вторую запру на ключ.

С этими словами он подошел к двери спальни, расположенной слева, и повернул в замочной скважине ключ. Ревность на миг сделала его проницательным и толковым.

— Тебе хотелось заставить меня обыскать спальню — значит, там его нет. Не так ли, хитрая самка?

Так, именно так! Эржике, совершенно раздавленная, сломленная, рухнула в кресло, бессильно свесив голову и руки, как подстреленная птица — крылья.

— Клянусь, — умирающим голосом простонала она, — я чиста, как снег.

— Чиста, — насмешливо обронил муж, — потому что так пожелал случай, судьба. Знаю, как ты сердита сейчас на нее, злодейку, знаю, с каким удовольствием надавала б ты ей пощечин.

Скрипнув зубами и зловеще вращая зрачками, он схватил в ярости лампу и бросился в гостиную. Тусклый свет лампы упал под старый громадный рояль, занимавший чуть ли не четвертую часть комнаты, и Морони в то же мгновенье увидел под ним нечто такое, чего там вовсе не должно было быть — какую-то бесформенную черную массу. Бедный старый рояль! Сколько с ним связано было светлых воспоминаний — сколько раз в зимние вечера Эржике извлекала из его пожелтевших клавиш до боли знакомые звуки: «Я хотел бы пахать…» Как горела душа, как она разрывалась на части от одной лишь мысли, что именно он, этот честный старый рояль, дал прибежище преступному любовнику.





 Морони нагнулся и узнал Пишту Тоота, скорчившегося, сжавшегося, как еж. Морони смотрел. Смотрел молча и долго. Волна презрения захлестнула его душу, и презрительная складка вокруг губ обозначилась резче. Потом ему вспомнилась подлая проделка на вокзале, вспомнилось, как коварно, как гнусно хотели его обмануть, и презрительную складку сменило выражение безграничной горечи. Он смотрел на этого валявшегося под роялем, будто ворох платья, блестящего кавалера, который держался всегда так надменно, а сейчас прижимает физиономию к полу, стыдясь того, что его застигли. Куда может завести страсть… куда она заводит человека! А ведь Пишта хороший, порядочный парень — и что же он натворил! Предал самого близкого друга! Ах, ничтожество! Мелкая душонка! Но чем виноват этот несчастный человечек, если таким уродился. А ведь было же в нем что-то благородное, доброе… без сомнения, было. Он же честным словом клялся, что перестанет за женой волочиться — тому Кожибровский свидетель, и вот не сдержал своей клятвы. Морони все смотрел и смотрел, и вихрь чувств пронесся в его душе — сперва гнев, затем боль, горечь, сострадание. Потом ему вдруг дьявольски надоело, что преступник все еще корчится на полу, изнывая от стыда и бесчестья, тогда он нагнулся еще ниже, почти до самого пола, и сказал с укоризной:

— Сукин ты сын, Пишта!

Пишта Тоот шевельнулся и охнул, будто скорее ждал револьверной пули, чем этой укоризненной фразы, и глухо простонал в ответ:

— Я сукин сын, Пишта. В голосе его было столько смирения, столько раскаяния, кротости, задушевности, что сердце Морони дрогнуло. Как бывает после великой бури, напряжение спало и всем его существом овладели утомление и расслабленность; лампа так и тряслась у него в руке, пришлось отнести ее в столовую и поставить на стол.

Жены он там уже не застал. (Важное дело требовало ее присутствия в кухне.) В течение нескольких минут он в нерешительности расхаживал взад и вперед, пиная стоявшие на дороге стулья. Душа его, склонная к оптимистическому мироощущению, услужливо поднесла ему свою палитру и живо раскрасила все случившееся… Э-э-эх… а может, не так уж и плохо, что наконец с его глаз упала пелена. Теперь ему, по крайней мере, известно все. В конце концов для него просто счастье, что это свершилось так своевременно. Иные мужья лишь тогда узнают о бесчестье, когда рога начинают уже ветвиться… Но у него пока что… собственно, пока что ничего не произошло… Превеселая сценка — только и всего. Ей-богу, только превеселая сценка… Бедный Пишта Тоот — вот уж кто нарвался, так нарвался!

На душу Морони почти снизошло умиротворение и, подойдя к двери гостиной, он сказал даже без особенной вражды:

— Выходи! Ты, что же, решил там остаться навеки?

Пишта Тоот не ответил, но немного погодя из темноты донесся едва слышный шорох — это он выползал из-под рояля; потом послышались медленно приближающиеся робкие шаги, и вот в столовой показался он сам, — втянув голову в плечи и подняв воротник, он, словно тень, проскользнул прямо к выходу, беспомощный и неловкий, стремясь поскорей оказаться за дверью.

— Эй, постой! — рявкнул Морони. — Хочешь улизнуть поскорей, а?

Пишта Тоот обернулся и остановился — он не мог до конца оставаться трусом.

— Чего ты от меня хочешь?

— Так уходить не годится, Пишта.

— Многое из того, что я сделал, не годится, — со своеобразным пафосом возвестил Тоот от двери и вышел в переднюю.

Морони бросился за ним, но Тоот уже шагнул на террасу.

— Вернись, старина. Что было, то было! Я же тебя не съем. Вернись!

— Нет, нет, — пробормотал Пишта Тоот, исчезая во тьме. А почему бы им было не поужинать вместе, раз уже еда приготовлена? Что есть жизнь? Vanitas vanitatum.[25] Жаль, что Пишта уходит. Право, жаль. А как он расстроился, бедняга! Господи, еще сотворит что-нибудь над собой, не снеся позора. Ну уж нет, он не возьмет себе на душу такой грех!.. И Морони бросился к воротам.

25

Суета сует (лат.).