Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 139

Вошел Сомор, стал посредине комнаты, поскреб в затылке:

— Где ж оно может быть? Что-то не чую я! — а затем принялся обнюхивать по очереди всех присутствовавших.

С плутовской подозрительностью присмотрелся к высокой груди невесты, будто не знал, старый козел, что за округлости прячутся там, под кофточкой. А в конце концов, когда искать уже было негде, подошел к ухмылявшемуся молчком Кошкару и, огорченно воскликнув:

— Эх, мать честная, пропал мой форинт! — хлопнул колокольного мастера своей огромной ладонищей по макушке.

Кошкар испуганно охнул, а по его затылку, лицу, по носу и ушам уже потек белок и желток раздавленного яйца. Гости хохотали, визжали от удовольствия. Вот это шутка!

Посрамленный Кошкар разозлился на Сомора и Сурину (которые, разумеется, заранее сговорились), бросился на них с кулаками, и тут завязалась такая драка, что и стол с яствами полетел вверх тормашками. Стоявшие на столе подсвечники перевернулись, свечи погасли. А Кошкар выхватил из-за голенища нож и принялся тыкать им направо и налево в разбегавшихся от него во все стороны сотрапезников. Ну, разве плохое это веселье? Тут уж никто не заскучает!

Но Марьянский не сумел оценить всех прелестей чабанской свадьбы, и пока старик Кёрмёци, пришедший в восторг от этого шумного веселья (говорят, он и сам был в молодости буяном), уговаривал разгневанного колокольного мастера, Марьянский попросил отца невесты указать ему какой-нибудь уголок, где бы он мог соснуть часок-другой.

Картони был оскорблен (он уже успел как следует подвыпить).

— Соснуть? Как бы не так! Где же вы, сударь, видели такую свадьбу, на которой люди спят? Не позволю позорить мой дом!

Однако Марьянский сумел уговорить заартачившегося хозяина, тот в конце концов смягчился и повел гостя во двор.

— Знаю я, — глухим, печальным голосом приговаривал чабан, чуть не плача, — не про вас вся эта компания. Но и вы не удивляйтесь, что я так размяк. У меня водка в рот вливается, а через глаза обратно выходит. Такая уж у меня привычка. Я люблю, когда люди мой дом уважают, зато обиды не терплю. Но все равно, ваша правда. Не по вкусу вам моя компания. Вот вы и идете спать. А это мне обида. На всю жизнь! Человек пошел спать в доме Йошки Картони! И когда? Во время свадьбы! Подумать страшно! — Чабан заскрежетал зубами — того и гляди, укусит! Но только заплакал. — А ведь у меня в гостях и почетных людей много. Вот хотя бы Сомор! Умнейший человек! А Кошкар? Есть тут, правда, и шваль всякая, жулье. Но и они — что ягнята, пока под свободным небом не очутятся. Небо, оно их в ярость приводит. Особенно в ночную пору, когда им звезды этак ехидно подмигивать сверху начинают. Несчастные люди, богом обиженные. А в отместку за это и они против бога и его законов пошли. Ссорятся с небом, только и всего. Кто прав? Почем я знаю! Я ли им судья!

Картони наклонился, отыскал лестницу и приставил ее к чердачному окну. Но старик, как видно, еще не наговорился.

— Нет, пока они под кровлей — хорошие они ребята, покладистые. Хоть заместо масла на хлеб их мажь. Да и не убивают они никого, а стянут двух-трех овечек — только и всего. Но каких овечек! Удивляюсь комитатским властям, что они так уж… Хотел бы я знать, какая доля от этих самых овечек им перепадает. Да-да… овечек — комитатским властям, то есть… Не задаром же они все дела обделывают!..

Язык Картони стал совсем непослушным, и чабан попробовал в песне высказать все, о чем не мог больше поведать словами, — в печальной чабанской песне, обращенной к комитатским властям:

Песня у него получилась нескладная, но он все равно пел ее горячо, с чувством, и вдруг расплакался, словно дитя. Он совсем осип, голос его стал хриплым.

— Ну, что ж, полезайте, спите себе… Вот по этой… по этой лестнице… там сено… сено… увидите…

Пока Марьянский взбирался по лестнице наверх, хозяин невнятно бормотал о том, что лишь на сене можно выспаться как следует. Он-де всегда вспоминает, как матушка читала им про святого Якова, который спал на камне и видел такие сладкие сны, будто он спал на сене.

На чердаке действительно лежало сено, но, по-видимому, очень тонким слоем, поскольку Михаю, подыскивавшему подходящее для сна место, не пришлось во время этой прогулки по темному чердаку даже наклоняться из опасения задеть головой крышу. Наконец он прилег, но вскоре ему пришлось передвинуться, так как драночная кровля над его головой в этом месте протекала. Но и на новом месте было не лучше. Где-то под стрехой запищали воробьята. Испуганно вспорхнула разбуженная воробьиха-мать: гнездо ее промокло, и часть его тут же плюхнулось вниз, прямо на голову Михаю.

Ворча, Марьянский поднялся и сделал несколько шагов направо, как вдруг под ногами у него все заскрипело, потолок разверзся, и он полетел куда-то вниз…





Открыл он глаза, когда полет его закончился и рядом с ним раздался чей-то испуганный возглас. Что за чудо?

Впрочем, ничего особенного не случилось. Он попросту упал в отверстие, которое вело с чердака на сеновал, находившийся в левом углу хлева.

Нигде не болело. На счастье Марьянского, сеновал был выстлан толстым слоем свежескошенного клевера. Стойло, вернее, часть его, слабо освещалось лампой, подвешенной к потолочной балке на длинной бечевке. Несмотря на скудость освещения, Марьянский разглядел возле ясель корову, которая, помахивая хвостом, мирно жевала свою жвачку.

Но кто же тогда только что кричал?

Когда глаза его привыкли к полумраку, царившему в хлеву Марьянский вздрогнул.

— Эге! — воскликнул он, поднимаясь на ноги. — Да здесь еще кто-то есть?

На свой вопрос он, однако, не получил ответа, хотя у него не было никакого сомнения, что из противоположного конца стойла на него смотрела пара пронзительных глаз. Будто два светлячка…

«Ерунда, — подумал Михай, — наверное, какой-нибудь теленок. Ведь у теленка тоже два глаза!»

Впрочем, нет. Он явно чувствовал человеческий дух.

Перепрыгнув через загородку сеновала, Михай схватил железные вилы и заявил:

— А вот я на тебя посмотрю, будь ты даже самим дьяволом!

— Ни шагу, или ты умрешь! — прозвучал в ответ приятный, но отчаянно дрожащий голосок.

Никогда еще не грозили смертью таким нежным тоном. Однако, словно для придания веса угрозе, в темноте блеснуло стальное дуло.

Михай был смелым человеком, но ружье есть ружье. Поэтому он не решился идти дальше, остановился и только повернул фонарь единственной застекленной стенкой (остальные были дощатые) в сторону голоса.

Луч света упал на противоположную сторону хлева, и Михай от изумления выронил вилы из рук.

Его взору предстали две кровати с высокими спинками. На одной из них он увидел приподнявшуюся с постели девушку редкостной красоты; ее толстая черная коса спустилась почти до пола, а блестящие, полные страха глаза пристально впились в Марьянского; лицо же — о, лицо было снежно-белым, словно у ангелочка. Девушка лежала одетая; на ней была блузка из белого, обрамленного тремя красными полосками полотна с широкими рукавами и сборками у шеи и пестрая, в горошек, юбка, подол которой вместе с кончиком белоснежной ножки выглядывал из-под одеяла-пуховика в холщовой наволочке. Блузка сползла на груди чуть ниже дозволенного, но поддернуть ее девушка не могла бы, если б даже заметила, так как обеими руками направляла на Михая ружье.

У Марьянского даже голова закружилась: словно мираж или наваждение явились вдруг его взору. Лицо девушки казалось ему знакомым. Марьянский потер лоб. «Хлев, да, да, хлев… Ну конечно, это сама богородица!» И он невольно обратил взор на корову: может, так все и есть, как говорится в Священном писании? Вдруг там, в ясельцах, лежит уже ребеночек, маленький Христос, а коровка согревает его своим теплым дыханием?