Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 39 из 51



Кривохацкий долго отплевывался, ругаясь:

— Га, чертяка, какое он поганое вино пьет!..

Остальные бочки были пусты…

Пошли дальше. Подземный коридор, как и рассказывал Скрипица, шел покато вниз, точно к самому сердцу земли. И не видно было ему конца. В некоторых местах он был так узок и низок, что приходилось пробираться по одному и на четвереньках, а иногда и ползком, на животе. Гуща и Кривохацкий уже начинали побаиваться — придется ли им еще когда-нибудь увидеть Божий свет.

— Хоть бы еще раз Бог дал горилки выпить, тогда можно и в домовину!.. — рассуждал сам с собой Гуща…

Скоро им, однако, преградили дорогу два больших камня. Они были наскоро и, по-видимому, совсем недавно положены здесь, потому что не успели еще вдавиться в землю.

— От так сила! — сказал урядник, удивляясь тому, кто поставил здесь эти каменные глыбы. — Тут и троим не справиться!..

Наливайко уперся плечом в верхний камень и нажал; камень слегка пошевельнулся, но не сдвинулся с места. Он нажал еще раз — и тут открылась щель, в которую можно было, хоть и с трудом, пролезть по одному человеку.

Это был выход к Сейму — в самом низу склона горы, на которой стоял дворец Разумовского. Вокруг камней, закрывавших выход, росли густые кустарники терна, и здесь, на его колючках, Наливайко увидел клочья марынкиного платья и обрывки лент. Дальше шли по песку до Сейма следы от больших мужских сапог, — Бурба, видимо, нес на руках бесчувственную Марынку. А у самой воды ясно обозначилось на мокром песке углубление от плоского дна недавно спущенного на воду челна. Бурба успел так далеко уплыть, что его на реке уже и видно не было…

— Швыдкий черт! — сконфуженно сказал урядник, косо глядя на след челна и смущенно поглаживая в кулаках свои сивые усы.

— Та черт и есть! — убежденно подтвердил Гуща. — Где ж-таки человеку угоняться за чертом!..

Наливайко молча, хмуро смотрел в речную даль…

XXXII

Гроза

Поиски полиции ни к чему не привели. Наливайко две недели ездил на своих цыганчатах по берегам Сейма, доехал до самого Чернигова, заезжая по пути во все, даже самые маленькие деревушки и хутора, — но нигде никто не видел Бурбу; можно было в самом деле подумать, что он скрылся с Марынкой в самом чертовом пекле. Так ни с чем Наливайко и вернулся в Батурин — худой, черный, с запавшими, горевшими тоской и неутолимой злобой глазами…

Когда он, возвращаясь домой, проезжал мимо Черного става, из хаты псаломщика выбежала ему навстречу Одарка, простоволосая, полусумасшедшая от горя, с выплаканными, потухшими глазами…

— Не видал Марынки? Не нашел дочки моей? — кричала она, цепляясь на бегу руками за бричку, пока лошади не стали.

— Та не видал… Не нашел… — мрачно сказал Наливай-ко, не глядя на нее. — Где ж ее найти? Дорог кругом богато, конца-краю не видно. Поезжай куда хочешь…

— Ой, лышенько мое! — взвыла старуха, вцепившись костлявыми пальцами в свои седые, распатланные волосы. — Ой, горе мое тяжкое!..

Она села тут же на пыльной дороге и принялась причитать, раскачиваясь, из стороны в сторону:

— Мое дитятко бедное!..Сердце мое, солнышко ясное!.. Та куда ж ты запропала, донечка? Та что ж я буду делать без тебя на свете Божием?.. Ой-ой-ой-ой, тяжко сердцу, люди добрые! Лучше бы меня заховали в домовину, старую!..

Наливайко молча, угрюмо смотрел на нее, и у него самого по щекам и усам ползли слезы. Он тяжело вздохнул, вытер рукавом рубахи усы я сказал, отвернувшись:

— Та не убивайся, старая… Может, Марынка еще и вернется…

Но он сам этому не верил, не верила и старуха. Она заголосила еще громче, заливаясь слезами:

— Не вернется мое дитятко!.. Загубил злодей дивчину бедную!.. Ой, и не увидят ее больше мои оченьки!..

Наливайко с сердцем хлестнул лошадей и поехал дальше. Старуха осталась голосить на дороге. Из-за плетней ближних хат смотрели на убивавшуюся Одарку соседки, сочувственно качая головами…



Позже вышел Суховей и увел старуху в хату. Но она и там продолжала голосить, не смолкая…

С тяжелым чувством вошел Наливайко в свою хату. Зачем она ему теперь, когда нет Марынки? Он и покупал ее, думая о Марынке, что она будет здесь жить с ним, и для нее убирал стены и углы рушниками расшитыми и плахтами червонными. Что ему теперь здесь делать?..

Хата казалась совсем пустой, как бывает, когда вынесут из дома покойника. Марынка еще не жила здесь, а На-ливайко уже так свыкся с тем, что она будет у него хозяйкой, что в самом деле казалось, будто она умерла и ее уже унесли отсюда на кладбище. Он постоял посреди хаты, поглядел кругом — вышел на улицу. Сел на завалинку и опустил на грудь голову…

Вечерело. Солнце уже спряталось за холмами, но пос-ледкие лучи его еще горели желто-красным отсветом на колоннах разумовского дворца и на краю лежавшей за развалинами, как угрюмое чудовище, темно-синей тучи.

Жизнь в Батурине затихла, только слышно было, как остервенело лаяли где-то на спуске к Сейму собаки большим, разноголосым хором, да откуда-то издалека с поля доносилась широкая стройная песня голосистых девчат, возвращавшихся с полевых работ…

С холма спустились Ганка Марусевич и ее мать; старуха прошла дальше, а Ганка остановилась у хаты Наливайко. Она часто тут ходила — то одна, то с матерью, — злые языки говорили, что она ловила Наливайко себе в «чоловики».

— Добрый вечер, Корний! — сказала она, остановившись перед ним. — Давно не видались с тобой…

Наливайко даже не пошевельнулся, словно эти слова и не к нему вовсе относились. Смуглое лицо Ганки горячо зарделось от обиды, карие глаза блеснули досадой. Она, однако, сдержала себя и тихо, с упреком сказала:

— Прежде ходил до нас и был ласковый, а теперь, как хозяином стал, загордился, забыл совсем…

Наливайко молчал, неподвижно глядя в землю. На глазах у Ганки показались слезы. Она помолчала немного и, ничего не дождавшись, с сердцем сказала:

— Даром сердце тратишь!.. Если б Марынка не хотела — не увез бы ее Бурба…

Наливайко вздрогнул, услышав имя Марынки. Он поднял голову и тяжело посмотрел на Ганку.

— Что ты сказала про Марынку? — угрюмо спросил он.

Ганка зло засмеялась.

— Одурила тебя Марынка! Вот что!..

Наливайко ничего не сказал и снова опустил голову. Видно было, что от тоски он даже и говорить не мог…

Ганка постояла в раздумье, искоса глядя на него. Ее злость уже улеглась и ей стало жалко его. Опять на ее ресницы набежали слезы. Она сказала дрожащим голосом:

— С Марынкой уже конец, Корний… А я…

Наливайко вдруг сразу поднялся с завалинки.

— Уходи! — сказал он грубо, не глядя на нее. — Что тебе до Марынки?.. Геть отсюда!..

Он повернулся и ушел в хату… Ганка с плачем бросилась догонять мать:

— Та куда ж вы ушли, мамо? Чего ж вы меня тут покинули?..

Наливайко лег на лавку, закинул руки за голову. И тут усталость взяла свое: он тотчас же заснул, как убитый. Две недели он почти не спал, гоняя днем и ночью по дорогам, из деревни в деревню, с хутора на хутор в погоне за Бурбой, и теперь сон сразил его внезапно, точно он куда-то провалился…

Еще с вечера синевшая за развалинами дворца темная туча с наступлением сумерек выдвинулась немного в небо и, остановившись, высматривала что-то и чего-то поджидала. Когда заря погасла — она стала медленно выползать, вытягиваться, поглощая одну за другой первые, едва только засиявшие звезды. Заняв полнеба, она глухо эаворчала и вдруг вся озарилась яркой зарницей, точно на мгновенье открыла глаза и, взглянув на притихшую землю, снова сомкнула их. Клубясь, погромыхивая отдаленным громом, ежеминутно светя зигзагами зарниц, она потянулась дальше, перевалила за середину и скоро заняла все небо, от края до края, оставив только на западе узкую зеленую полоску угасшего заката…

В черной, зловещей тьме все замерло, притаилось. Умолкли собаки, затихли лягушки на Сейме. И вот — в самой середине неба белая молния разодрала пополам тучу, ярко осветив весь Батурин, — и над спящим селом грянул гром, от которого задрожала земля, зазвенели стекла в окнах хат…