Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 148 из 149

— Сейчас не время плакать, старик. — И допивает пиво. Смотрит на Фрэнка. — Ну как, успокоился?

Фрэнк наконец отвечает ему:

— Да. Успокоился.

Джозеф говорит:

— Ложись спать, старик. Нам завтра вставать ни свет ни заря. Вечером я тебе позвоню. Ты меня понял?

— Да, — говорит Фрэнк. — Понял.

Когда Фонни узнает, что судебный процесс отложен и почему он отложен, узнает, какое действие может оказать несчастье, случившееся с Викторией, на то, что случилось с ним самим, — говорю ему об этом я, — в нем происходит нечто очень странное, нечто просто удивительное. Он не то что теряет надежду, он перестает цепляться за нее.

— Ну что ж, ладно. — Вот все, что он говорит.

Я будто впервые вижу его широкие скулы, и это, наверно, так и есть, потому что он сильно похудел. Фонни смотрит на меня, смотрит мне в душу. Глаза у него огромные, глубокие, черные-пречерные. Мне становится и легко, и страшно. Он сдвинулся с мертвой точки, он отошел — не далеко, но все-таки отошел куда-то. Он там, где меня нет.

И он спрашивает, устремляя на меня тяжелый взгляд своих огромных глаз:

— Как ты?

— Ничего. Нормально.

— А ребенок?

— И ребенок хорошо.

Он широко улыбается. Меня это всегда пугает, потому что я не перестаю замечать у него дырку на месте выбитого зуба.

— Ну что ж, я тоже нормально. Не горюй. Скоро я вернусь. Вернусь домой, к тебе. Я хочу обнять тебя. И чтобы ты меня обнимала. Мне надо обнять нашего ребенка. И верь! Так обязательно будет!

Он снова улыбается, и все дрожит у меня внутри. Любовь, любовь моя!

— Не бойся. Я вернусь домой.

Снова улыбка, и он встает и поднимает кулак, приветствуя меня. Он смотрит мне в глаза, смотрит пристально, и я впервые вижу, что у человека может быть такой взгляд. Он слегка дотрагивается до груди, наклоняется и целует стекло, и я целую стекло.

Теперь Фонни знает, почему его держат здесь, знает, почему он сидит за решеткой. Теперь он посмел оглядеться по сторонам. Его держат здесь не за какое-то преступление. Он всегда это знал и теперь знает, но к его знанию прибавилось что-то новое. За столом, в душевой, спускаясь и подымаясь по лестнице, вечерами, до того, как их всех опять посадят под замок, он разглядывает тех, кто рядом с ним, прислушивается. А что они натворили? Да не так уж много. Кто много всего творит, те властны посадить в тюрьму вот этих людей и держать их за решеткой. А убийцы, насильники творят свои дела на воле. И воры, извращенцы, студенты колледжей с портфельчиками под мышкой — все, все, все заняты своим важным делом. Палачи заняты своим делом. Епископы, священники, проповедники — все заняты своим делом. Государственные мужи — ну, у этих дел сверх головы. А эти пленники — потаенная цена за потаенный и безжалостный террор: праведники должны держать неправедных на примете. Если ты творишь свои дела на воле, значит, у тебя и власть и необходимость повелевать неправедными. Но это, думает Фонни, палка о двух концах. Ты либо с ними, либо против них… Ладно! Я все понял. Собаки! Не удастся вам меня вздернуть!

Я приношу ему книги, и он читает. Мы ухитрились переправить ему бумагу, и он рисует. Теперь, зная, где он и что он, Фонни начинает понемногу разговаривать с другими заключенными, начинает, так сказать, чувствовать себя как дома. Он понимает, что тут с ним все может случиться. Но, поняв это, он уже не поворачивается спиной к здешней жизни. Ей надо посмотреть прямо в лицо, может, даже подразнить ее, пошутить с ней, быть посмелее.

Фонни перевели в одиночку за то, что он дал отпор насилию; Он лишился еще одного зуба, и ему чуть не выбили глаз. В нем растет ожесточение, он уже не тот, что был, слезы застывают у него в самом нутре. Но он совершил прыжок с вышки отчаяния. Он борется за жизнь. Он видит перед собой личико своего ребенка, у него назначено свидание с ним, и вот, сидя по горло в дерьме, в зловонии, исходя потом, он клянется, что придет на эту встречу тогда же, когда придет и ребенок.

Хэйуорд добился разрешения о выдаче Фонни на поруки. Но сумма залога велика. И тут приходит лето.

В тот день, которого я никогда не забуду, Педросито отвез меня из испанского ресторана домой, и я с трудом, с трудом, с трудом добралась до своей комнаты и села в кресло.

Ребенок вел себя беспокойно, и мне было страшно. Сроки мои почти наступили. Я чувствовала такую усталость, что впору умереть. Фонни сидел в одиночке, и я давно с ним не виделась. А сегодня свидание состоялось. Он был такой тощий, весь в синяках, что я чуть не закричала, увидев его. Да где кричать, кто услышит? И такой же вопрос был в огромных, раскосых черных глазах Фонни — глазах, горящих сейчас, как у пророка. Но когда он улыбнулся, я будто увидела его — увидела, какой он, мой любимый.

— Придется нам наращивать мясо на твои косточки, — сказала я. — Господи! Смилуйся над нами!

— Громче говори. Он тебя не слышит. — Но сказал он это с улыбкой.

— Мы собрали почти все деньги на залог.

— Я так и думал.

Мы сидели и только смотрели друг на друга. Мы любились сквозь это стекло, сквозь камень, сквозь сталь.





— Слушай! Я скоро выйду отсюда. Я вернусь домой, потому что сейчас мне будет радостно вернуться. Ты меня поняла?

Я смотрела ему в глаза.

— Да, — сказала я.

— Теперь я ремесленник, — сказал он. — Как тот малый, который сколачивает… столы. Слово «художник» какое-то нехорошее. Оно всегда было мне не по душе. Пес его знает, какой в нем смысл. Я работаю из нутра, руками работаю. И теперь я знаю, что к чему. Кажется, по-настоящему понял. Даже если не осилю. Но нет, этому не бывать. Теперь не бывать.

Он очень далеко от меня. Он со мной, но где-то очень далеко. И так будет всегда.

— Куда ты меня ни поведешь, я всюду за тобой пойду, — сказала я.

Он рассмеялся.

— Ах ты детка, детка моя! Я люблю тебя. Подожди, я сколочу нам стол, и много-много людей сядут за него и будут есть досыта долгие-долгие годы.

Сидя в кресле, я смотрела в окно на мерзость и убожество улиц. Что здесь случилось? Она проклята, эта страна.

И нет среда них ни одного праведного?

Нет ни одного.

Ребенок толкнул меня, но совсем не так, как раньше, и я поняла, что время мое наступает. Помню, посмотрела на часы. Без двадцати восемь. Я была одна дома, но знала, что скоро кто-нибудь отворит дверь и войдет. Ребенок опять толкнулся, у меня перехватило дыхание, и я чуть не вскрикнула, и тут зазвонил телефон.

Я с трудом, с трудом, с трудом прошла через всю комнату и взяла трубку.

— Слушаю?

— Тиш?.. Это Адриенна.

— Здравствуй, Адриенна.

— Тиш… ты не видела моего отца? Он не у вас?

Ее голос чуть не свалил меня с ног. Я никогда не слышала, чтобы в человеческом голосе слышался такой ужас.

— Нет. А почему ты спрашиваешь?

— Когда ты его видела?

— Да я… я его не видела. Я знаю, что он виделся с Джозефом. А сама я его не видела.

Адриенна заплакала. По телефону ее плач звучал страшно.

— Адриенна! Что случилось? Что случилось?

И я помню, все в эту минуту замерло на месте. Остановилось солнце, остановилась земля, небо насторожилось, глядя вниз, и я прижала руку к сердцу, чтобы оно опять начало биться.

— Адриенна! Адриенна!

— Тиш… третьего дня папу выгнали с работы, говорят, что за кражи, и пригрозили тюрьмой, а он совсем пал духом из-за Фонни и вообще, пришел домой пьяный, проклинал всех и вся, потом ушел, и с тех пор его никто не видел. Тиш… ты, может, знаешь, где мой отец сейчас?

— Адриенна, милая! Я не знаю. Богом клянусь, не знаю! Я его не видела.

— Тиш… ты меня не любишь, но…

— Адриенна, мы с тобой немножко повздорили, но это ничего. Это нормально. Это не значит, что я плохо к тебе отношусь. Мне и в голову не придет делать что-нибудь во вред тебе. Ты же сестра Фонни. Раз я его люблю, мне и тебя надо любить, Адриенна…