Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 4



- Щас показню тебя, едрит твою да! Бушь що лазать?..

И я почувствовал на шее обжигающее прикосновение оскала топора.

- Ааааааааааааа!..

Как потом восстановилось по рассказам, все мои "подельники", кроме Митьки Корешка, перелетев через забор, опомнились только в классе. Митька же, сидя на двухметровой высоте, ошарашенно следил за погоней, а потом без лица ворвался в 3-й "Б".

- Вер Петровна! Там!.. Дед Козёл!.. Топором!.. Женьку!.. В саду!..

Сама мама не помнила, как перебралась через забор, уже Митька потом расписывал, что она как пацан перемахнула. Дед, увидев её лицо, отцепился от меня, резво отпрыгнул в сторону и завопил:

- Я постращать, ей-Богу, постращать токо! Оне же весь сад поизлохматили!..

- Сад! Сад! - кричала в горячке мама. - Себе мешками носишь, кулак чёртов, а на ребёнка с топором? 3а пару яблок? Ну погоди, ответишь за всё!..

Я же, уткнувшись в мамин живот, только, задыхаясь, мычал:

- М-ма!.. М-ма!.. М-ма!..

С того дня я начал мучительно ёрзать на начальных согласных. Простую фразу, например: "Пошли на речку", - я выплевывал из горла с полминуты:

- П-п-пошли н-н-на р-речку...

Сколько тягостных воспоминаний скопилось из-за этого со временем! Я стал молчаливым, задумчивым, начал сторониться всех, скверно учиться... Э-э, да что там вспоминать! А как страдала мама после каждого неудачного визита к врачам. Одним словом, первая встреча с этим человеком сразу, сильно и надолго сдвинула с рельсов мою жизнь. Я его ненавидел, но ещё сильнее боялся. Мама тогда бегала к председателю, в милицию, плакала, кричала и даже грезила, но для деда Козла всё каким-то образом обошлось. И он продолжал жить и по-прежнему сторожил колхозный сад. А я, заикаясь, ненавидя его и боясь, подрастал.

Вторая наша встреча нос к носу случилась ровно через десять лет. Опять стояла осень. Наш 10-й "А" находился на втором этаже в самом углу, и два окна из четырех смотрели на сад. Он стал ещё пышнее и обильнее, а тот же самый забор почернел и, казалось, наполовину закопался в землю. Я сидел на "Камчатке" у самого окна, один, и любил во время урока положить взгляд на праздник сада, чтобы отдохнуть от серого цвета классных стен. А потом, если долго не дёргали учителя, я впадал в ересь мечтательства. Я был в то время безнадежно влюблен. В Люсю Мамаеву. Из 10-го "В".

Она была красива той не страшной красотой, при виде которой не столбенеешь, не проглатываешь язык и не покрываешься больным липким потом, если тебе надо с ней заговорить. В её лучистых, с брызгами смеха карих глазах не было ни капельки высокомерия и девчоночьей глупой самовлюбленности. Тошно смотреть на иную кривляку, у которой чуть только встопорщилась кофточка на груди да чуть стали округляться другие места, она уже и воображает - королева, поклонения ждёт... Люся была не такая. К ней любой пацан мог подойти и запросто спросить:

- Люсь, пойдёшь сёдни в клуб?

Ну, запросто! Любой. Кроме меня.

Мысленно-то у меня без сучка без задоринки получалось, но только представлю себе, как начну люлюкать: "Лю-лю-люся, п-п-пойдём...", - так горло перехватывало судорогой. Противно становилось. Я издали её любил. Провожал её тоже на расстоянии. А по вечерам на свидания ходил. С её окнами. Стоял часами и смотрел театр теней. И сердце шевелилось в груди, как большой кролик в тесной клетке.



Раз даже охамел до смелости, в темноте перевалился через штакетник палисадника, пробрался между клумбами и к её окну нос приплющил. Одна штора - моя союзница! - чуть завернулась, и я увидел...

Она стояла боком к окну и разбирала постель. Задумчиво, медленно сложила пополам, потом вчетверо розовое покрывало, повесила на спинку стула. Откинула одеяло в ослепительно белом пододеяльнике. Взбила розовую подушку. Подошла к трюмо у противоположной стены, взяла гребень и провела несколько раз по светлым своим волосам. Потом достала розовую ночную рубашку из шкафа и положила на кровать.

"Надо уходить!"

Люся пробежала пальцами по пуговичкам домашнего халатика и скинула его. На ней были только розовые трусики и какой-то девчоночий, видимо, самодельный беленький лифчик. Она мягко перегнулась, расстегнула его и зябким движением выскользнула плечами из бретелек. Я, задыхаясь, увидел два нежно-розовых кружочка, рдеющих на пронзительно белых беззащитных холмиках... Вдруг она вздрогнула бросила взгляд на окно и потянулась к рубашке.

Я рванулся напролом сквозь колючую акацию. Обжёг лицо. С маху саданулся о штакетник. Отлетел. Вскочил. Перебросился через него и, шатаясь, пошёл. Я бродил до рассвета. Щёки мои горели, под ложечкой сладко ныло, в глазах всё было белым и розовым, белым и розовым...

Я переждал несколько мучительных дней, отодвигая себя в пространстве как можно дальше от Люси, не смея и взглядом скользнуть по её фигуре или лицу. Она же, по-прежнему, видимо, обо мне не думала. И я через неделю опять начал красться по её ещё не остывшему следу. Но к окну больше никогда не приближался.

Кто знает, может, со временем я и решился бы, так сказать, бухнуться ей в ноги - к-к-казни или м-м-мми-луй! - но неожиданно и страшно точку моему роману поставил дед Козёл.

В Доме культуры шёл последний сеанс. Люся была там. Естественно, и я. В этот раз я настолько осмелел, что впервые сел вплотную за ней и весь фильм осторожно, по-собачьи, вдыхал пьянящий запах её распущенных влажных волос. Почему-то она была без подруг. Я понял, что наступил наконец-то вечер решительных действий. Свет вспыхнул. Она вышла. Я следом. Фара луны после темноты зала слепила глаза. Дождь уже перестал.

Чтобы от клуба попасть на улицу Мира, где жила Люся, надо было обогнуть колхозный сад. Фильм в этот раз был не ахти, публики мало, и когда мы - Люся впереди, я шагах в полста сзади - подошли к садовому забору, то остались на мое счастье (или горе!) вдвоем. И свидетельницей - луна. Как в кино.

"Всё, сейчас начнется вдоль забора глухая тропка, надо просто догнать и небрежно - главное, небрежно! - свою охрану предложить... Сейчас! Только не чересчур волноваться, милейший, а то ей от твоего заикания тошно станет..." Люся вдруг оглянулась на меня и - вот девчонка! - сдвинула оторванную доску в заборе и прямиком через ночной сад. Я остановился. Чёрт с ним, с садом, но ведь там где-то дед Козёл!

Я тронул доску и осторожно заглянул в щель. Люся быстро шла между деревьями, а на ветвях, словно игрушки на новогодних елках, блестели яблоки-шары. Я было хотел схитрить: дескать, махну вокруг и встречу Люсю с той стороны, но вдруг рассвирепел и одёрнул свою душонку - что она обо мне подумает? Она-то идёт и на всех дедов и "козлов" начхала!

Я решительно протиснулся, заспешил по чуть заметной дорожке и уже надавил лёгкими на диафрагму, собираясь окликнуть Люсю, как вдруг откуда-то сбоку и сзади громыхнуло:

- Сто-ой, едрит твою да! Сто-о-ой, стервецы!..

Козёл!

Меня и сейчас всего перекореживает от мучительного стыда при воспоминании о том, что произошло дальше. Я даже, подлец, не оглянулся. Не посмел оглянуться. Меня как ударило. Я подпрыгнул от окрика, втянул голову и помчался паршивым сусликом, теряя ноги, спотыкаясь и чуть не падая. Мелькнуло растерянное лицо Люси, её перекрученное в полуобороте тело. Мимо. Выстрел! Захлебнувшееся "Ой!" и - надрывный душераздирающий визг-стон...

Дед Козёл в тот вечер был пьян и вместо "соленых" патронов (он и раньше по пацанам постреливал солью) засадил в двустволку бекасиные. Люсе ампутировали правую ногу - колено было полностью раздроблено и началась гангрена. Люся долго лежала в области, потом, выписавшись, сразу подалась куда-то в другие края, к родственникам. Одноногая. Я её больше никогда не видел и даже не могу представить её такой. Не могу.

Деда судили. Я выступал свидетелем. В те времена опьянение, как ни странно, ещё являлось смягчающим вину обстоятельством, кто-то к тому же за деда Козла вступился настойчиво, и ему припаяли всего два года.