Страница 11 из 100
«Имажинисты — выкидыши буржуазного строя, прыщи на светлом лике революции», — писал в те же дни в воронежской газете «Огни» некто А. Г. Плетнёв. И в той же газете другой автор, Н. И. Григорьев, писал противоположное: «Ни одно из литературных направлений в революционную эпоху так ярко не выявило себя, как имажинисты».
Известность имажинистов перехлестнула за границу Советской России, и каждое эмигрантское издание считало своим долгом высказаться по поводу этой компании.
«Имажинисты, которые нынче установили диктатуру в Москве, — писала пражская газета «Воля России», — диктатуру самую настоящую и чувствительную, — представляют собой своеобразное и показательное явление для современной литературы Москвы».
В Политехническом музее проводился конкурс на лучшие стихи: должны были участвовать Адалис и Марина Цветаева, Андрей Белый и Владимир Маяковский, десятка два имён.
Поэт Т. Г. Мачтет записывал разговоры накануне:
«Сегодня на устном журнале мы спорим о предполагаемых победителях.
— Ну, конечно, Есенин, Мариенгоф и Шершеневич…»
Правда, имажинисты вообще не явились, посчитали это лишним: они и так уже всех победили.
В 1920-м, 4 ноября, в том же Политехническом, на очередном, подсчёту уже не поддающемся, поэтическом концерте (это был «Суд над имажинистами», который вёл Валерий Брюсов) четыре молодых человека, под восторженный грохот толпы, подняв вверх правые руки и поворачиваясь кругом, читали свой «Межпланетный марш»: «Вы, что трубами слав не воспеты, / Чьё имя не кружит толп бурун, — / Смотрите — / Четыре великих поэта / Играют в тарелки лун».
Четыре поэта — это Мариенгоф, Есенин, Шершеневич и примкнувший к ним Грузинов, хотя при иных обстоятельствах четвёртым мог стать Кусиков или Ивнев.
Они играли, их имена кружил толп бурун, а если не хватало ощущения величия — добирали шумихой и бравадой.
Они шили пальто и костюмы у самого дорогого московского портного Деллоса и щеголяли в них — в нищей Москве. А цилиндры! Все помнят, что у Есенина в стихах появляется цилиндр. Так он и Мариенгоф действительно купили цилиндры (однажды закатившись на три дня в Питер) и потом в них ходили, ошарашивая прохожих. Глянцевые цилиндры, пальто от Деллоса с широкими меховыми воротниками и лаковые башмаки плюс к тому.
Имела компания и своё постоянное место для развлечений — подпольный салон Зои Шатовой.
Позже это место было описано Булгаковым в «Зойкиной квартире» (а Мариенгофа, по мнению ряда исследователей, тот же Булгаков спародировал под именем Ивана Русакова в «Белой гвардии»).
Причём Есенин и Мариенгоф были не просто завсегдатаями салона, но и доставляли туда, при помощи одного своего товарища, кишмиш, урюк, муку и так далее — проще говоря, занимались спекуляцией и проворачивали различные экономические комбинации. Так что Вятка и Толя являлись подельниками в самых разных смыслах.
Когда салон накрыли чекисты и арестовали всех находившихся там, советская пресса писала: «…у Зои Павловны Шатовой всё можно было найти. Московская литературная богема — Мариенгоф и все его друзья — весело распивали “николаевскую белую головку”, “старое бургундское и чёрный английский ром” <…> здесь производились спекулянтские сделки, купля и продажа золота…»
В «Романе без вранья» Мариенгоф о салоне упоминает, но тот момент, что они были «в деле», аккуратно обходит. В романе «Бритый человек» тоже есть отличные страницы с пародийным описанием салона, но и тут без конкретики.
Они могли бы загреметь тогда, получить реальные сроки — но всё-таки знаменитые поэты, знакомства, то-сё… Вскоре вышли на свободу, счастливые донельзя…
Молодость их — удалась безусловно. На тот момент они отыграли у судьбы максимальное из возможного.
Новый, 1921 год имажинисты встречают в Большом зале Политехнического музея (970 мест!), куда битком набиваются поклонники, и поэтическая банда всю ночь их веселит и удивляет.
Михаил Кольцов, тот самый легендарный журналист, писал тогда в «Правде»: «Раньше Новый год встречали с цыганами, с Балиевым, с румынским оркестром. А теперь — пожалуйста, тоже весело: “Встреча Нового года с имажинистами. Билеты продаются!”».
Образно говоря, они и были цыганами. То есть самим им казалось, что они создают новое искусство, которое станет центровым в Советской России — а их воспринимали, как разноцветный, накативший чёрт знает откуда чудной табор.
Это противоречие — между личным ощущением своей роли и восприятием их публикой и властью — постепенно нарастало. Но надежда докричаться, объясниться, понравиться оставалась.
В январе 1921-го, как новогодний подарок, выходит книга о них А. Авраамова «Воплощение: Есенин — Мариенгоф».
«Случайно зайдя в кафе “Союз поэтов”, — пишет автор, — только что вернувшись из полуторагодовых скитаний по провинции — впервые услыхал, как читают свои стихи Есенин и Мариенгоф: это было откровением — так вот он преодолённый (не первозданный) хаос верлибра; вот он воочию наяву сбывшийся сон…»
Дальше автор предлагает сравнить стихи Мариенгофа и Есенина:
«…и если вы музыкант, вспомните Баха и Генделя: у одного самодовлеющая красота архитектоники и глубоко захватывающий лиризм — у другого суровый эпос, холодный до жгучести и полное подчинение архитектоники — выразительности. Но оба — недосягаемые колоссы, с величавой простотою повествующие о делах мира сего и о духовном мире — равно величественно, равно гениально.
Таковы колоссы имажинизма: Есенин — Мариенгоф, пророки величайшей Революции, творящие на грани двух миров, но устремлённые — в великое Будущее».
До такого стоило дожить! Ах, если бы эти слова мог прочесть отец. Хоть кто-нибудь из родных мог бы увидеть это — Мариенгоф ведь к тому моменту был сиротой. Возможно, близость его к Есенину объяснялась и этим тоже: да, у Толи имелся сводный маленький брат, в Пензе жила сестра Руфина — но близкой взрослой-то родни не было.
Критик Л. Повицкий констатировал в главном на тот момент советском журнале «Красная новь»: «Нет имени в стане русских певцов и лириков, которое вызывало бы столько разноречивых толков и полярных оценок, как имя Мариенгофа».
Когда замзава Агитпропом Я. Яковлев по поручению Сталина делал обстоятельную докладную записку о ситуации в литературе, среди двадцати основных имён самых видных советских писателей (Горький, Городецкий, Асеев, Маяковский, Пастернак, Эренбург, Всеволод Иванов, Пильняк, Зощенко, Есенин…) он, естественно, называет Мариенгофа. Без него картина была немыслима.
В 1921 году выходит альманах «Поэзия большевистских дней» в общедоступной всероссийской библиотеке «Книга для всех» — там 17 поэтов, и наряду с Блоком, Белым, Эренбургом, Пастернаком, Каменским, Ивневым, Орешиным и Есениным — естественно, Мариенгоф.
Он наверняка был уверен тогда, что его место в русской поэзии неоспоримо.
«И будет два пути для поколений, — писал Мариенгоф в посвящении Есенину, — Как табуны пройдут покорно строфы / По золотым следам Мариенгофа / И там, где оседлав, как жеребёнка, месяц, / Со свистом проскакал Есенин».
Таких поэтов, как Пастернак или Мандельштам, они вообще всерьёз не воспринимали: кто это? «Вы плохой поэт, у вас глагольные рифмы!» — презрительно отчитывал Есенин Мандельштама. «У человека лирического чувства на пятачок, темка короче фокстерьерного хвоста, чувствование языка местечковое», — цедил Мариенгоф про Пастернака.
«Вот дайте только срок, — говорил в 1921 году Пастернак Мачтету, — и года через два… такую панихиду устроим, всем этим Шершеневичам и Мариенгофам».
Здесь важно не то, что Пастернак в чём-то оказывается прав, — а то, что в 1921 году он говорит про имажинистов с позиций человека, пока им явно проигрывающего и мечтающего отыграть своё.
Лиру Мариенгофа высоко ставил гениальный Велимир Хлебников и прямо признавал, что тот оказал на него большое влияние. Тем более что это Мариенгоф с Есениным нарекли его Председателем Земного шара, — они тут, а не футуристическая братия, позабывшая собрата в Харькове, являлись распорядителями (и заодно издателями — помимо совместного сборника «Харчевня зорь», ещё и поэма «Ночь в окопе» Хлебникова вышла у них; больше блаженного Велимира давно никто не печатал).