Страница 4 из 75
Тогда-то понял Семен Егорыч, что жизнь у себя его не держит и смерти отдает, а смерть к себе не принимает и к жизни толкает. Понял он, что попы хотели столкнуть его с этого порога к смерти, — и не могли, а лекари и знахари — к жизни, и тоже не в силах были, — и стало ему страшно. Завыл он от боли, и выл днями и ночами, как волк недотравленный, скулил, как пес недобитый, и вой его на улицу рвался и страшил честной дом Малолетновых.
Соборный протопоп приходил к Аниките и внушал:
— Уйми брата. Срамно слышать. В церкви служба Божья идет, а он, как некий, ущемленный праведником, воет.
Аникита отвечал:
— Нам тяжелей всех. Страждет.
А протопоп:
— Если страждет, надо Бога молить. Надо над ним творить заклинания страшные по Петр-Могилину требнику.
Творил протопоп и заклинания, сам трясся, перечисляя смрадные имена духов нечистых, а Семен Егорыч по-прежнему выл и рыкал.
Так смутно, мерзко и срамно стало Аниките от братнего рыка, что помышлял уж он в себе: «Прекратить бы рык. От угара бывает смерть легкая и простая». Одно смущало Аникиту: а вдруг и угар не сведет Семена Егорыча с порога?
Тогда случилось самое простое дело.
Пришел во двор к Малолетновым пасечник, древний дед, прежний пестун Семена Егорыча, принес, как всегда приносил, янтарного меду к первому Спасу, на разговенье, вошел к Семену Егорычу, посмотрел на него, послушал его рык, ничего ему не сказал, а Аниките молвил нáстрого и нáпросто:
— Держит бес порожный его душу на порожном томлении.
Рассердился на деда Аникита Егорыч:
— Знаем, что держит. А чем его вызволить?
— А ты не сердись, — дед отвечал. — Дело это простое. Ему и рык и вой дан, а голос у него отнят. Нужно ему голос вернуть.
Совсем осердился Аникита Егорыч и кукиш показал деду.
— Поди-ка, верни! Попы вертали, лекари вертали, чертогоны вертали — никто не вернул.
— И не вернут, — дед отвечал. — Его голос вертали. А его вернуть нельзя. Нужно новый голос ему дать, чтоб людям в сладость был, Богу в приятную похвалу, а бесу в мерзость.
Тут от злости Аникита Егорыч даже слова вымолвить не мог. А дед учил его спокойно:
— Вели отлить колокол на Семеново иждивенье. Зазвонит колокол — люди с Господом услышат Семенов голос приятный и новый. Тут и душа его, с голосом вместе, решится. Да не скупись на колокол: сребра и злата не жалей.
Больше ничего не сказал старик и ушел на пчельник.
Аникита слушал-слушал братний рык и сказал ему со злобою:
— Колокол, говорят, надо отлить. Тогда легче тебе будет. Рыкать перестанешь. Измáил ты нас всех своей лáей.
Семен Егорыч махнул только рукой, но к вечеру отрезал брату:
— Отлей.
И швырнул червонцы из-под подушки.
Не поскупились на колокол: отливали в Москве и в яму побросали немало серебра, а потом, по приказу Семена Егорыча, швырнул Пантелей, доверенный приказчик, и золота три горсти в огненную плавь.
С тоской, с воем, с рыком отчаянным ждал колокола Семен Егорыч. К тому времени уж оставила его вовсе речь человеческая. Долго везли колокол на подводах, привезли в Темьян и принялись всем народом поднимать на соборную колокольню. С площади слали гонца за гонцом к Семену Егорычу:
— Привезли! — Народ собирается! — Веревки крепят! — Укрепили! — Колокол возстал! — Тянут! — Идет колокол на воздусях! — Втянули! — Крепят на колокольне! — Укрепили!
С каждым гонцом тише и тише становился ярый рык и вой Семена Егорыча, а уж дальше и не нужно было гонцов: колокол сам послал о себе весть. Семен Егорыч услышал его серебряный с золотом звон, голос благоприятный Богу и людям сладостный, — и, как услышал, поднял руку перекреститься, не донес до лба — и преставился.
А колокол гудел и гудел серебром и златом, радуя сердца людские. Так заговорил Семен Егорыч новым языком. Сам созвал он знаемых и незнаемых на свое погребение.
С тех пор не умолкал в Темьяне благоприятный голос Семена Егорыча.
Брату его, Аниките Егорычу, не привелось обрести себе такой же голос.
После смерти брата, он вдвое разбогател его «барышами», еще крупнее повел торговые дела. Никакие протори не отягчали его, как отягчали брата перед смертью.
Но разом рушилась вся его крепость. Открылось — не в Темьяне, а на Низу где-то — великое разбойное дело и, переходя из суда в суд, росло — и доросло до Темьяна. Как ни крепок был Аникита Егорыч, как ни щедро пытался он покрыть золотыми барышами свои и братние понизовые прóтори, как ни покрывали судейские доброхоты целыми кипами крючкотворной бумаги эти малолетновские прóтори, — все было напрасно. Вскрылась двубратняя малолетновская удача: не Никола их покрывал и не черный камень им ворожил — покрывало их от воров и грабежей то, что сами они были воры и грабители, потайно разбойничавшие над разбойниками. Пришлось Аниките Егорычу идти на соборную площадь, на казнь — быть биту плетьми, клеймену и снаряжену в вечные рудники в Сибирь. Плакал на плахе Аникита Егорыч и клялся пред народом:
— Разбойник я и грабитель! Прости, народ православный!
Но хмуро молчал народ на площади.
В тот час ударили к обедне в соборе и заговорил колоколом Семен Егорыч. Горько ухмыльнулся про себя Аникита Егорыч:
— Ловок ты, брат Семен! Ишь, разливаешься серебряным голосом, и люб народу твой голос по-прежнему. А я слезно каюсь да всем ненавистен мой голос. Разбойничали же мы вместе, и ты был нáбольший. Ты навек будешь с голосом: в храм Божий будешь людей звать, а я сгину без голоса на каторге.
И горько заплакал Аникита.
С тех пор стали серебряный Семен-Егорычев колокол звать Разбойным.
4.
В Плакун били в набат.
Весь Темьян знал его голос: резкий, крепкий, зóвкий. Звук его сверлил ходы в какой угодно дом, проникал за какой угодно крепкий затвор и заслон, стучал в окна, бил в ставни, будоражил слободы и, обежав весь город, проносился по полям, по дорогам, оплетшим город пыльною паутиною.
Плакун был обыденный колокол. По преданью, он отлит был обыденкой, в одни сутки, в самое горевое время, когда выгорел весь Темьян.
В то время, между Пугачом и французом, в Темьяне городничим был немец Вальберх. Его правление ознаменовалось тем, что он построил мост через Темьянку с двумя будками по концам, да тем еще, что он дым запретил. Будочники должны были денно и нощно ходить по мосту: каждому полагалось дойти до середины, отдать друг другу честь и вернуться назад к своей будке, а затем опять идти до середины. Дым был так запрещен: однажды Богдан Богданыч Вальберх отправился спозаранок обозревать город и везде нашел порядок: улицы выметены, будочники ходят по мосту, как приказано, лавки и лабазы открыты все в один и тот же час без промедления, прохожие все должным образом приветствуют градоначальника, везде послушание и порядок. На грех, Вальберх глянул на крыши домов и опечалился. Там был полный беспорядок: из одной трубы дым валил столбом, из другой — еле-еле курился, из третьей — только помахивал сереньким хвостиком, а из четвертой ничего не шло; из одной трубы только что кончит дым идти, как из другой начинает. Вальберх опечалился беспорядку, вернулся домой и тотчас издал приказ: навести порядок на дым: всем хозяйкам топить печи в указанное время. Было указано точно: какой улице в какой час дымить, а в непоказанное время выпускать дым из труб было строжайше запрещено, ослушников же велено строго карать: запечатывать печи казенной печатью. Хозяйки завыли и понеслось по всему городу: «немец дым запретил». Будочники ходили по городу: чуть где, в неположенное время, задымит печь — прекращали: закрывали печь заслонкой и запечатывали печатью: «когда придет время тебе топить, тогда и распечатаем, а пока плати штрафное». У одной хозяйки курицу унесут, у другой поросенка, а не дай — так не отпечатают во время заслонки и сиди тогда с нетопленой печью.
Темьянские хозяйки принялись искать «обход дыму»: топить по ночам, в неуказанное время. Топя украдкой да наспех под Великую субботу, ради куличей и окороков, они дали такой обход дыму, что в ночь занялись три дома на Хрусталевой улице, а к тому времени, как пошел вокруг собора крестный ход с плащаницей, пол-Темьяна пылало.