Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 28 из 75



— Не Богородицыны!

Эти осколки, кусочки, пуговицы были для него слезы, но простые, человечьи. Он шел искать Богородицыну слезу на берег Темьяна, на песок, часами перебирал там белые галечки и ракушки, но так же тяжело вздыхал, как и над пылью.

С набережной Сидорушка поднимался к торговым рядам. Около лавок сидели купцы и приказчики. Он шел, изредка покрикивая тонким голосом:

— Куропет! Петокур!

Но, случалось, схватывал кого-нибудь за руку и тщательно разглядывал кольцо на пальце; брильянт или граненое стекло сверкали на солнце, но юродивый опускал руку, качая головой:

— Не Богородицыны!

Гостинодворцы смеялись, а он продолжал свои поиски по городу, пока не сваливался у собора, в ограде или в сторожке, где признано было за ним право спать.

Но, как только начинали бить в набат, с Сидорушкой происходила перемена: где бы он ни был, он сбрасывал с себя широчайшие штаны, чтоб легче было бежать, — и в одной рубахе летел на колокольню. Там он вырывал веревку у Николки и раза три ударял в колокол. В городе верили, что ежели юродивый побьет в набат с усердием, то пожар скоро прекратится. Николка знал это и, хоть сам не верил, уступал юродивому веревку. Но Сидорушка редко бил в набат больше двух-трех раз и с обычной своей скороговоркой: «Куропет! Куропет!» — бежал на пожар. По дороге он встречался со Щекой, который тоже спешил на колокольню. Щека ненавидел юродивого, а Сидорушка никогда не искал нужных ему слез на виц-мундире или крылатке Щеки. На пожаре старались выведать от юродивого, ударял ли он в набат или нет, но он не отвечал на расспросы. Он бродил между людьми, заглядывал в лица пожарных, погорельцев, зевак, — и бывало, что начинал с радостью тыкать пальцем в лицо какой-нибудь плачущей старух, чей домишко догорал, как картонный, или в прокопченную щеку пожарного, у которого от дыму слезились глаза:

— Богородицына! Кап! Богородицына! Кап!

Его гнали с пожарища. Он обжигал себе голые ноги, мальчишки старались подбить его чадящими головешками по икрам, погорельцы злились на его непонятную радостность, а он тыкал пальцами в щеки и глаза, смеялся и кричал:

— Богородицыны! Кап-кап! Богородицыны!

В это время Семен Семенович Щека, высокий, худой, жилистый, в парусиновой размахайке на костяных застежках, степенно и размашисто, как журавль из басни, шагал на Соборную площадь. На тонких ногах его были штиблеты собственного производства. Весь город звал их «корабли». Парусами у них служили широкие, из белого полотна, ушкú; брюки у Щеки были коротки, и ушкú эти развевались на ходу во все стороны.

У Щеки был собственный дом на Малой Булыжной (она так называлась потому, что летом сплошь зарастала травой, осенью и весной чернела невылазной грязью). Он жил один с экономкой, такой же высокой, как он сам, и в таких же штиблетах его же работы. Он звал сам себя Темьянский Цинциннат, потому что каждую весну пахал на экономке свой огород и засаживал его помидорами и испанским луком. Во всем Темьяне испанский лук был только у Щеки. Раза два в году он сзывал своих приятелей — аптекаря Зальца и ссыльного поляка Вуйштофовича на селедку с испанским луком. Потчуя друзей, Щека говаривал:

— Губернатор не видит у себя за столом испанского лука, мы же им закусываем.

У Щеки была страсть жарить. Ему мало было, что он ел жареного поросенка, жареную баранину и пробовал даже жареную конину: он делал дальнейшие опыты жаренья. Пробовал жарить воробьев на помидорном соку, а однажды принес экономке толстую жабу и потребовал зажарить ее с картофелем. Один во всем городе он ел голубей. Как-то нищая Акимовна застала Щеку на кухне за жареньем голубя. Акимовна плюнула и посулила:

— Вот тебя самого, бесстыдник, поджарят на том свете, как ты Духа Святого на сковородке жаришь!

Щека ухмыльнулся:

— Еще посмотрим, кто кого зажарит.

Слыл он вольнодумцем, и вся Малая Булыжная терпеть его не могла. Ему за забор подкидывали дохлых кошек и собак с заботливым пожеланьем:

— Пускай себе поджарит на ужин.

Набрав в папиросную коробку кузнечиков, мух и ос, мальчишки подбрасывали ему через открытую форточку в комнату, а однажды, в отсутствие Щеки, кто-то перелез в сад и хозяйственно принялся поджаривать беседку, куда Щека удалялся для секретного чтения и вольномыслия. Беседка сгорела, огонь повредил яблони и рябину вокруг нее. С этих пор мальчишки неизменно кричали вслед проходившему Щеке:

— Поджаривай, поджаристый!

Щека служил прежде на почте. Жена сбежала от него к интендантскому поручику Похвисневу. Щека был уличен в распечатыванье и похищении писем интендантского поручика, бывшего в отлучке по делам службы. Говорили, будто Щека утаивал деньги, которые поручик пересылал бывшей жене его. Интендант пожаловался губернатору, и Щеке пришлось заняться поджариваньем голубей и вольномыслием. Впрочем, никто не знал, в чем проявлялось вольномыслие Щеки. Известно было лишь, со слов Акимовны, что он жарил Святого Духа на сковородке. Беседы же с аптекарем Зальцем и с Вуйштофовичем за испанским луком оставались для всех тайною.

Но с первым ударом набата обнаруживалось вольномыслие Щеки.

Он выскакивал из дома, напяливая на ходу размахайку, и шагал к колокольне. Мальчишки орали ему вслед:

— Поджаривай, поджаристый!

В другое время Щека презрительно молчал на эти крики, а теперь он бурчал про себя:

— Поджарит, поджарит.

Бодрый, шагал он дальше, до новых мальчишек. На их крики он твердил себе под нос:



— Жарит, жарит, совсем недурно жарит.

На колокольне он упирался взором в ту сторону, откуда гнуло черным дымом с искрами и, всмотревшись, замечал:

— Жарит мастерски.

За набатными ударами никто не слышал его слов, а он, не отрываясь от черного языка, лизавшего кусок синего неба, время от времени делал хозяйственные замечания:

— Повар знает свое дело. Дров не жалеет.

Он просил звонарей: «Дай-ка позвонить». Сперва Николка давал ему веревку, и Щека, с развевающимися крыльями парусиновой размахайки, бил в набат с таким разгулом, будто возвещал не о беде, а о чем-то веселом и вкусном, как масленица. Николка слушал-слушал, но однажды, когда на колокольне были еще учитель Перхушков и лабазник Пенкин, он отнял веревку:

— Не так звонишь!

— А как же? — огрызнулся Щека.

— У тебя не набат, а будто ты рад.

Щека засмеялся.

— В тесноте живем-с. Вам тут, на колокольне, свободно, а нам, внизу, тесно-с. Пораздвинуться не мешало б. Сами не двинемся — огонь подтолкнет. А радости нет никакой-с.

Николка проворчал сквозь зубы:

— Поджаренный!

Щека слышал и отозвался, обращаясь в сторону Перхушкова и Пенкина, смотревших на пожар:

— А это очень глупо. Никто меня не поджаривал. Да я и не съедобен-с. А есть у меня мысль, а у других — безмыслие.

— Какая же у вас мысль, господин Щека? — спросил учитель Перхушков, человек молодой и язвительный.

— А та, что спрошу вас: что делает солнце?

— Светит, — отвечал Перхушков.

— А еще?

— Греет.

Пенкин вставил вдруг:

— Светит, да не греет, — и захохотал: он был навеселе. — И дураков греет.

— Глупо-с, — отозвался Щека и повернулся опять к Перхушкову: — И печка-с греет. Не в том суть, не в гренье-с. Солнце выжигает целые страны. Пустынями они называются.

— Знаю.

— Знаю, что знаете-с. Мне важно отметить. Выжигает сплошь, до травинки. Лысо-с бывает. Вот как. А теперь спрошу, для чего оно это делает?

— Кто его знает, — сказал Перхушков и обернулся к Пенкину: — Смотрите, Авдей Иваныч, кажется, у Недыхляевых занялось.

Набат участился. С Николки лил пот. Щека продолжал:

— Для того оно это делает, чтобы полянки, полянки-с в человечестве образовать, как в лесу-с. Известно-с: если лес слишком част, деревья никуда негодны. Мелки. Для строевого леса потребен простор. Поляны необходимы-с. Вот так и в человечестве. Живут-живут люди: Англия, там, или Бельгия: 100 человек на версту: тесно-с, безобразно тесно — и вдруг поляна: Сахара — обратное соотношение: 100 верст на одного человека! Пустыня. Солнце на главе человечества плешь выжгло, а кто захочет на этой плеши поселиться, того поджарит: не селись! И в Азии тоже-с: в Китае людьми густо, как в березняке березами, — теснота: и опять поляна-с: Гоби или Шамо. И так повсюду-с.