Страница 25 из 75
— Похвальна и прочность, похвальна и легкость, а похвальнее всего сие соединение в одном лице: к горнему — выспренним звоном, к дольнему — прахопопирательной подошвой.
Николка помогал Василию в работе. Однажды он спросил Василия:
— Много ль наработал?
Но не дал ответить:
— На грош пятаков у тебя ищут.
Помолчал и ответил сам себе:
— Пусть. Не наше дело.
Пристроился было к сапожной работе и Чумелый: ходил куда-то за кожей для Василья, носил заказы, да Николка отрезал ему:
— Брось. И так про нас говорят: сапожную мастерскую на воздусех завели. Двоих довольно.
За работой Василий иногда пел. У него был высокий грудной тенор.
Но так непривычно и чудно звучала песня под колоколами, что Василий сам иногда ее обрывал, а иной раз Николка, вслушиваясь в нее и поймав себя на том, что слушает, останавливал его:
— Перестань. Не место.
Песни прекратились. Опять, когда не было звону, слышно было воркованья голубей и суетный переговор воробьев.
Николка старел.
И все старело.
Отзвонил он перезвонную встречу Амосову, Николаю Прохоровичу, когда вносили его в собор под белым глазетовым покрывалом с пышными кистями, и проводил его звоном в недалекий путь на Обрубовское кладбище. Со смертью Амосова Грушенька переселилась в другой приход, в собственный домик в три окошка, с тремя канарейками, а в амосовском доме поселились наследники Николая Прохоровича, понаехавшие из тех мест, откуда гонял Николай Прохорович гурты. Еще того раньше, встретил Николка и проводил звоном Пимена Ивановича Холстомерова.
Отошел и ученый протопоп Гелий, не износив мерлушечьих своих сапогов, — тот самый, которому Николка жаловался на пустоту. Место его занял новый протопоп Павел Матегорский, проповедник и пчеловод.
Забылась и Николкина кличка «ножовый звонарь», а если и поминали ее, при случае, то не понимали, в чем ей причина: давно замолкли Николкины «ножовые звоны» и звонил он теперь так же чинно, истово, степенно, как Иван Филимоныч Холстомеров.
Чумелый не старел, а будто ближе подвигался к детству: разговаривал с воробьями больше прежнего и колокола делил на любимые и нелюбимые: звонил во все, но любимые еще гладил рукой, будто по щеке, а нелюбимому грозил иногда пальцем или щелкал о край, будто в лоб.
Темьян обстраивался каменными домами. Реже выпадали случаи бить в набат в зовкий и тревожный Плакун. Уже не один мягкий сероватый дым осенних туманов да белая дымящаяся завеса зимних вьюг были видны с колокольни: грязнящей небо полосой тянулся с края города к соборной колокольне повседневный копотный дым из двух труб мануфактуры Ивана Ходунова с сыновьями. Вскоре после того, как полоса эта погустела копотью от третьей трубы, задымившей у Ходунова с сыновьями, совершилась великая перемена на колокольне: был поднят новый колокол. Он так был велик и тяжел, что уже не могли, и потеснясь, найти ему места старые колокола: он водворился над ними, один, в верхнем пустовавшем ярусе. Приделали туда извилистую деревянную лесенку, обнесли пролеты крепкими заплотами — все на тороватое иждивение «Ивана Ходунова с сыновьями», — и прежний главарь соборного звона — красавец «Княжин» уступил свое место и почет новому пришельцу. «Княжину» не тесно было висеть ни с «Разбойным», ни с Плакуном, ни с Голодаем. А новому пришельцу уже не уместно было соседить с горевыми Голодаем и Плакуном. Широко и полнозвонно рассыпал он один, вися над ними, емкие пригоршни меди, серебра и золота и, не оскудевая, сыпался на город его чеканный металл.
Когда «Соборный» водворен был, особо от других колоколов, на верхнем ярусе, Николка сказал Василью:
— Поди полезай: звони.
А Чумелому приказал:
— А ты помоги.
Сам же не полез звонить в новый колокол, а, взяв в постоянные подзвонки Павлушу, сторожева сына, остался со старыми колоколами. Внимательно сливая свой звон с двухтысячепудовым (с половиною) гудом пришельца, Николка недружелюбно вслушивался в его новый крепкий голос: что-то чужое и враждебное чудилось в нем Николке. Он никогда не звонил в «Соборный», отдав его на попечение Василия с Чумелым. Но и Василий не любил этого колокола. Ему тоскливо было, стоя на юру, ударять в него, не видя вокруг пестрого окружения других колоколов. Он бывал рад, когда в будние дни не приходилось звонить в Соборный. Случались, впрочем, часы, когда Василий с охотой ударял в его сверкающие края и ему было приятно чувствовать в груди и в руках усталость от этих ударов: это были те часы, когда Василию становилось тесно на колокольне и под его голубыми глазами опять кто-то сыпал кучки серого пепла.
Один только Чумелый полюбил новый колокол. Он с широко раскрытыми глазами смотрел на его блестящие серебряные медальоны с ликами Вседержителя и святых; он поводил пальцами по хитрым выкрутасам славянской вязи, опоясывавшей подол колокола. Всякий раз, как, после долгого раскачивания, густой громный удар вырывался из-под тяжкой ходуновской меди, Чумелый качал головой от удовольствия. Тугой на память, он точно затвердил вес колокола: «2500 пудов 17 фунтов и 2 лота», с удовольствием повторяя цифры и про себя, и вслух. Особенно умилял его конец: «и 2 лота». Было утешно, что не уместилась тяжелая добротность колокола ни в пуды, ни в фунты, а потребовались еще и лоты. Чумелый жалел, что не было золотников.
С водворением ходуновского колокола уже не прибавлялось новых колоколов на соборной колокольне.
Любитель старины Хлебопеков утверждал пред знатоками, стоя на Пасхе под колоколами:
— Полнота звона у нас достигнута. Уповательно, нигде нет такой полноты, как в Темьяне. Теперь даже, ежели повесить хоть один маленький колоколец, то будет лишний и в тщету.
Николка угрюмо молчал, слушая Хлебопекова: ему думалось, наоборот, что новый колокол — лишний и полнота была прежде, а теперь ее нет.
Старея, он говаривал Василью:
— С этим, с новым, мне не жить. Тебе с ним. Отзвонил я свое.
Но Николке пришлось пожить и с новым колоколом. Он умер от старости, и самые славные времена Темьянской колокольни связаны с той порой, когда действовали все три звонаря: Николай Мукосеев, Василий Дементьев и Степан Чумелый. В подзвонках у них был Павлушка Днищев, сторожев сын, а без найму, всякий большой праздник, званивали любители.
Говорил Николка не без правды, что ходуновский колокол как будто и лишний был: хитрые, славные «Власовы звоны» вызванивались без его гудящего языка. Великолепный зык этот не нужен был для Власовых рек: светлую замутил бы, а бурная и без него бурна была.
Но не одними Власовыми звонами славилась Темьянская колокольня. Славилась они исконú и пасхальным целодневным красным звоном, и благовещенским приветным благовестом, и похоронным перезвоном над погребаемым Христом в утреню Великой субботы, и архиерейской громогласной «встречей», и торжественным напутствием крестным ходам на Iордань. А все это стало еще красней, еще светлей, еще печальней, еще громогласней с тех пор, как зазвучал с верхнего яруса, из-под купола, — тяжелый «Соборный». В глубине души Николка это понимал, но никогда в этом не признавался.
Да и для того еще нужен был Соборный, чтобы заполнить пустоту верхнего яруса колокольни, строенной протопопом Донатом, возрадовался бы протопоп Донат, созерцая огромный колокол в верхнем ярусе, возрадовался бы и восхвалил достойное «исполнение высот», возвести которые до положенного им предела помешал ему аракчеевский городничий Толстопятов.
Когда темьяновцы вспоминали впоследствии, при конце времен, самые славные времена своих красных звонов, бархатного благовещенского благовеста и постного покаянного рыданья, они в один голос приговаривали:
— Это было еще при Николе, когда уж Соборный подняли…
— Да, — отвечали, поникнув головой, — были колокола, были звонари, были и звоны…
Хроника наша поведала и о колоколах, и о звонарях. Надлежит ей поведать и о звонах.
Часть 3. Звоны
1.
Темьян не справляется с вьюгами: в декабрьские ночи они в него хлещут, как белое гневное море жгучим и войким прибоем. На Обрубе, — в щели, прорытой в горе, запорошенной хмурыми скрипучими косоротыми домишками, — тогда кто-то плачет, ущемленный, а на соборной площади, где просторно и кругло, как на белом озере, бегают скоробежки-волны и перебивают одна другую, сыпучие, вихрястые, задыхающиеся ропотом, растущими злыми наветами. С площади бегучие, хлесткие волны влетывают в узкие устья улиц и переулков — и весь Темьян белеет в мятущейся зыби, разведенной суровым декабрьским прибоем клокочущей вьюги.