Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 75



Влас «сверзился», но передал подзвонкам свой «звон». С Власа пошли славные темьянские «Власовы звоны». Даже в путеводителях указывалось, что Темьян примечателен стерлядями, графской кашицей, подаваемой в Мухином трактире с имбирем и черносливом, бумагопрядильной фабрикой Ивана Ходунова с сыном да соборными Власовыми звонами.

На всякой колокольне бывает звон, да не на всякой есть звóны. На погребенье псалмопевца и звонаря Власа молодой протопоп Гелий Алавастров, третий после Доната, сказал в надгробном слове, что колокола слил он в благозвучное единогласие мусикийское. Это была правда.

Влас пришел в Темьянский Богородице-рождественский собор «псалмопевцем» из Темьянской же бурсы. Высокий, с длинными руками, с буйными рыжими кудрями, он пел, стоя на клиросе с закрытыми глазами, и был «цепýн», по протопопову слову: за все цеплялся руками: то свечи уронит с подсвечника, то, взмахнув кадилом, выпорошит горячие угли на протопопову ботвиньевую рясу, то медяки рассыплет по полу. Говаривал ему протопоп Иринарх Акридинский:

— Пой, но без затмения очес.

Но и пел Влас с затмением: то поет, поет, разливается на весь собор, то вдруг замолчит, точно заслушается сам своего пения. Протопоп Иринарх, невеликий ростом, но тучноватый, скажет возглас из алтаря и ждет, а Влас стоит с закрытыми глазами и молчит. Протопоп пождет-пождет — и возгласит из алтаря не по-служебному:

— Пой!

Но молчит Влас. Тогда протопоп сам, не отходя от престола, пропоет себе вместо псалмопевца, что следует, а Влас, услышав чужой поющий голос, встрепенется и запоет. А там опять замолчит, а там опять запоет. После обедни допрашивает его протопоп Иринарх, почему он молчит. А Влас сам не знает, почему — и опять молчит, и скажет мягкий протопоп, в конце концов:

— Не разберу, что тебя томит: бес ли на неотвечанье толкает, или ангел благого молчания призывает на молчание. Не пойму. Впрочем, бди за собой.

Влас поцелует руку у протопопа и уйдет к себе в домишко.

Пел-пел Влас на клиросе, молчал-молчал, ввергая протопопа в недоуменье, и вдруг стал «уходить». Раз, перед тем как петь «Достойно», возгласил протопоп из алтаря голосом важным и умилительным:

— Изрядно о Пресвятей, Пречистей, Преблагословенней…— и ждет, когда Влас запоет «Достойно есть яко воистину…» Не поет. Еще пождал протопоп. Молчание. Выглянул из алтаря — Власа нет. А звон за-достойный, как стая ласточек, легко летит с колокольни и радостно так и светло. Протопоп заслушался, стоя у престола, вздохнул и сам спел «Достойно есть…» А после обедни спросил у Власа:

— Где ты был?

— Звонил.

— Петь тебе подобает, а не звонить.

С той поры часто стал Влас пропадать из церкви и на гнев, на милость протопоповых вопрошаний отвечал одно:

— Звонил.

Даже и прощенья не просил. Тогда протопоп Иринарх крепко задумался. Медлительный и тучный, он любил Власа за трезвенность, за неблазненное поведение, за голос, но сложил в мыслях своих в одно целое — Власово внезапное молчание, и звонарство, и цепунство (еще недавно выронил Влас из рук свечу, которую держал перед дьяконом, читавшим евангелие, и, не подняв, ушел молчать на клирос), — слил все эти Власовы деянья протопоп в один слиток и решил: «Женить надо». Протопопица, по приказу протопопа, подыскала Власу в жены девицу немолодую, домовитую, просвирнину дочь от Кузьмы и Демьяны, что в Ямской, и протопоп объявил псалмопевцу свою волю:

— Женись, Влас. Невесту протопопица тебе приписала.



Влас поцеловал руку молча — и молча же вытянулся во весь свой огромный рост перед протопопицей. Та рассказала ему все, что нужно, про невесту: домовита, кулебяку умеет загибать с четырьмя начинками, кружево плетет на коклюшках, у матери, у просвирни, две овцы, собою не видовата, но с лица не воду пить, и не молодúва, но и не перестарок: всего тридцать два года, зовут — Феоктиста. Влас все молча выслушал и спросил только:

— Под рост ли мне?

— Под рост, — ответила удивленная попадья.

Больше Влас ничего не спросил про невесту. Через две недели протопоп Иринарх их обвенчал и стал ждать Власова вразумления. Но не дождался. Власу редко приходилось есть женину кулебяку в четыре загиба, но, со времени женитьбы, он понял, что куску кулебяки должен предшествовать стаканчик очищенной, а скоро сообразил, что стаканчик может существовать и без кулебяки, а кулебяка без стаканчика не может. В церкви Влас стал больше прежнего цепляться, молчать и пропадать на колокольне — по тем ли причинам, по которым проделывал это прежде, или прибавил к ним и новые, — этого рачительный протопоп Иринарх не знал. Однажды, после того как промолчал Влас всю херувимскую, упал он протопопу в ноги и сказал:

— Отпусти меня на колокольню.

Мягкий протопоп Иринарх покачал головой и молвил укоризненно:

— Псалмопевец не выше ли звонаря?

Влас еще ударил лбом о пол и повторил упрямо:

— Пусти. Я скоро совсем замолчу.

Протопоп с тревогой посмотрел на Власа, вспомнил молчаливую «херувимскую» и махнул на него рукой.

Наутро в соборном причте совершилась перемена: звонарь, Иван Евстигнеич, с тощей, как селедочный хвост, косицей, сошел наниз, стал на клирос и, не цепляясь и не молча, борзо зачастил: «Помилóс, помилóс!», а псалмопевец Влас восшел на колокольню. С этого дня жена навсегда лишила его четырехзагибной кулебяки. Он и не заметил этого лишения: сам он не лишил себя шкалика, но пил его там же, где начал жить с этого дня — на колокольне.

С первого же дня водворения Власа на колокольне в Темьяне заметили: узывчив сделался соборный благовест — точно был до сих пор куст зеленый с листиками, а теперь покрылся весь цветами. Когда впервые пришлось Власу звонить одному к утрени, он сразу же нашел то, чего искал, убегая из церкви на колокольню: он нашел целый звон. Он держал в своих огромных руках пýтлю веревок от колоколов, нажимал ногой колеблющуюся доску, к которой были привязаны веревки от малых колоколов, дергал веревки, надавливал ногою доску — и от этих простых действий, — непонятно, почему, — потекла вдруг в воздухе светлая и широкая река, зарябилась серебристой рябью, рябь сменилась белыми всплесками, всплески — дружными белоголовыми волнами, догонявшими одна другую. Река потекла, сверкая, пенясь и играя на солнце, широкая и вольная. Текла, текла, и вдруг ушла под землю: теченье прекратилось. На колокольне сделалось тихо. Тут Влас пришел в себя. Он повел рукой по вспотевшему бледному лицу, отер ладони одна о другую и, слегка шатаясь, сошел с колокольни.

Было это в весенний день. Он пошел с луга и бродил до вечера. Наутро, когда надо было благовестить к обедне, он со страхом подступил к колоколам. Ему, до истомы в сердце, хотелось, чтобы опять потекла река, такая же светлая, такая же неожиданная, как вчера, но он боялся, что она протекла раз и больше не потечет. Когда пришло время, он робко, замирая от страха, тронул веревки, колыхнул ногою доску — и река опять потекла, та же самая, что вчера. Он узнал ее: вот светлое теченье, вот серебристая рябь, вот высокий белый загиб волны, другой, третий, четвертый — и опять серебро ряби, и опять тихий простор спокойного течения, — и вдруг конец: вода ушла в землю. И после этого — опять тихий отзвук в душе, грусть и тоска, и опять поле и луга. На третий день было то же: стоило ему прикоснуться к путле веревок и доске — тотчас же начинала течь река. Так прошла весна, прошло лето. Влас и не знал, что он нашел целый звон, сложил на колоколах целое музыкальное произведение. Он очень удивился, когда протопоп Иринарх, подозвав его после обедни, сказал, мирно и приветливо занеся над ним пухлую, белую благословляющую десницу:

— Пусть ты не псалмопевец, ты — звонопевец. Поешь звоном. Пой, пока поется.

Влас ничего не ответил. Он думал, что он звонит, как все звонят на колокольнях.

Но в городе заметили и полюбили Власову светлую реку, омывавшую с высоты тяжелый и вязкий песок городских буден.

Однажды осенью Власу нужно было звонить ко всенощной. Он любил звон к этой службе: можно было звонить долго, целый час. Он взялся, как обычно, за путлю, надавил ногой доску, прислушался, как всегда, и удивился: его светлая река не потекла на этот раз. Изменила ли она свое течение, выбрала ли она другое, кремнистое и буеражное русло, или это была совсем другая река, но она потекла вдруг шумно, пенливо, тревожно, будто несла на себе какую-то непереносную тяжесть и хотела сбросить ее со своего светловодного хребта, а сбросить не удавалось — она томилась, вздрагивала, тосковала под непосильной ношей, и текла, текла неустанно. Но вот одно движенье, одно усилие — и ноша сброшена: река тиха и покорна; но тут же ей и конец — щель в земле и покорное исчезновение.