Страница 8 из 70
Зато интересно применить его метания для себя.
Напомню читавшим у меня о «Казаке» и в двух словах введу в курс нечитавших.
Я надеюсь, мне удалось показать, что Пушкин — с одной стороны — под маской автора «Казака» насмехается там над прагматизмом на ниве любви у персонажей украинских песен [1, 70], которые ему, Пушкину, привелось слышать от соученика, Илличевского. А с другой стороны — этот «автор» по воле Пушкина же так огрубляет в своем отличающемся от фольклора произведении скоротечную любовь с первого взгляда [1, 71], что от сшибки этих двух насмешек возникает образ мудрого и холодного исследователя циников, человеческой природы [1, 71].
Так вот, когда Соколянский попрекает Сумцова, что тот <<пытался — без достаточных, думается, оснований — установить связь между «Козаком» и такими украинскими песнями, как «З‑за гори, гори» и «Ой, вiдтiль гора»>> [2, 48] — то я рад. Пушкин же и по–моему от них отталкивался как от, мол, недопустимо прагматичных для любовной тематики. То же относится и к Охрименко, которого Соколянский упрекает за категоричность параллелей между «Казаком» и песней «В славнiм городi Переяславi».
Я так же радуюсь следующему обоснованному рассуждению Соколянского: <<Частые упоминания исследователей и комментаторов юношеских стихов Пушкина о песне «Ïхав козак за Дунай»… связаны с ее популярностью во всей России в начале девятнадцатого века>> [2, 48], и что непосредственным стимулом для написания стихотворения «Казак» эта песня быть не могла [2, 48]. Было бы действительно странно, если б песня, связанная с патриотическими настроениями времени войн с Наполеоном послужила стимулом к вышучиванию — как это выведено у меня [1, 70] — любовного фольклора.
У Соколянского я прочел и ссылку на интерес украинца Илличевского к «Козаку», что хорошо для моего предположения, что подначки украинским любовным народным песням особенно хорошо чувствовались людьми, знакомыми с этими песнями.
В результате я доволен тем, что мне удалось осилить книгу Соколянского. Человек с более широкими интересами и знаниями, чем у меня, найдет в ней больше пищи для ума, чем это представил я, и им я ее рекомендую.
1. Воложин С. И. Извините, пушкиноведы и пушкинолюбы… Одесса, 1999.
2. Соколянский М. Г. И несть ему числа. (Статьи о Пушкине). Одесса, 1999.
Написано в январе 2000 г.
Зачитано в феврале 2000 г.
Попробовать примирить с Пушкиным украинских националистов
Попытка 1‑я: понять значит простить
Зачем Пушкин в таком негативном свете выставил Мазепу в Полтаве? — Затем что в то время, в 1828 году, ему казалось, что он нашел причину поражений современных ему антифеодальных дворянских революций: в Португалии, в Испании, в Италии, в османской Молдавии и в России (декабризм). Революции эти были безнародные (дворяне, помня недавний разгул Великой Французской революции, боялись разбудить революционную стихию крестьянской и солдатской массы), и народ не поддержал выступления элиты. Та желала конституции и свободы; была мечта: элите — освободиться от монархического, крестьянам — от помещичьего самоуправства. Но, как оказалось, история не делается прекраснодушными мечтателями. Да они не так уж и прекраснодушны, если задуматься. Если докопаться до корня антифеодальных выступлений — они движимы, в конечном счете, эгоизмом. Красиво это называется свобода личности. Поэтически — свобода страстей: любви, ненависти… И эстетическим воплощением этого был тогда романтизм. И вот это все потерпело поражение. И Пушкин счел, что такова была воля Истории. И перешел к историзму. А ранний этап историзма, — как писал Лотман, опираясь на духовный опыт всей Европы, — неизбежно включал в себя примирение с действительностью, представление об исторической оправданности и неизбежности объективно сложившегося порядка.
И Пушкин поверил было, что новый российский царь, Николай I, это новый Петр I и что он продолжит реформы Петра и приблизит Россию к Европе, где много где уже были конституции и не было крепостничества. И Николай I, взойдя на трон, дал–таки повод думать о себе хорошо. Например, он учредил комитет, который должен был заняться вопросом о положении крестьян. И можно было поверить, что ведущая роль, какую Россия приобрела в Европе после победы над Наполеоном, из реакционной превратится во что–то приемлемое. И тогда вообще продолжилась бы традиция самого счастливого, как выразился Губер, столетия для России‑XVIII-го. Пушкин и был по его мнению последним и самым ярким выразителем той, счастливой России. И в этом свете и явилась миру поэма «Полтава», в которой Петр I выводился прославившим себя в веках именно потому, что целиком отдал себя Истории, а История улыбалась России.
И как враги Николая I были, получается, романтики — декабристы, частью повешенные, частью сосланные в Сибирь, так индивидуалистами (людьми, приверженными своим страстям) представились не только враги Петра I, Мазепа и его сторонники, но и охваченный ненавистью Кочубей и даже кроткий агнец Искра. И все они — с точки зрения, вынесенной в «Полтаве», через сто лет вперед — оказались в забвении. «И что ж осталось От сильных, гордых сих мужей, Столь полных волею страстей? Их поколенье миновалось — И с ним исчез кровавый след Усилий, бедствий и побед… Забыт Мазепа с давних пор… Но дочь преступница… преданья Об ней молчат».
Пушкин испытывал моральный дискомфорт оттого, что изменил свой идеал и как бы предал своих друзей декабристов. Он не мог обрушиваться на национально–освободительные (Испании против Франции, Италии против Австрии, Молдавии против Турции) и антифеодальные движения 20‑х годов, которым он сочувствовал, и горечь от поражения которых была еще свежа. А в Украине в XIX веке национально–освободительного движения против России не было. И всю мощь антиромантического пафоса он обрушил на Мазепу, сделав того абсолютным злодеем в романтическом духе.
А чтоб ему (в том числе и этот занос) простили он снабдил поэму примечаниями. И там есть одно, в котором говорится о том, что Мазепа был поэт, что одна его патриотическая дума «замечательна не только в историческом отношении».
Пушкин и перед декабристами своеобразно извинился, предпослав поэме посвящение, которое в книжной публикации не имело номеров страниц, какие были для остальной поэмы. Этого тогда не поняли. Только сейчас ясно, что посвящение обращено к Марии Волконской, уехавшей к мужу–декабристу в Сибирь. И мы не осуждаем Пушкина за то, что он отказался от романтизма и перешел к реализму.
Может, не осудим его и за то, что он применил своеобразный образ Мазепы в этой борьбе?
Попытка 2‑я: кто старое помянет…
Попытка 3‑я: бойтесь данайцев, дары приносящих
Пушкин недолго пробыл в покорной, так сказать, фазе историзма. Он даже стал историком (в «Истории Пугачева»), чтобы историей управлять, а не только ей подчиняться. Если верить Марине Цветаевой, народ не сложил песен про Пугачева. Народ был прав: слишком мрачная это была фигура, как показало исследование Пушкина. И слишком неутешительные должны были бы получиться выводы, если б просто подчиниться открытию причин народного восстания, возглавленного Пугачевым. Причины эти были — непримиримые классовые интересы сословий дворян и крестьян (Пушкин, правда, термин «классовые» не применил, но суть–то узрел). А он бы хотел консенсуса в сословном обществе. И обольщаться, уж в который раз, тоже не хотел. Вот он в «Капитанской дочке» историю фантастической доброты и Пугачева, и Екатерины II к главному герою, Гриневу, и поручил изложить этому довольно недалекому человеку — Гриневу. Он «произнес» свою мечту о консенсусе, и в то же время его нельзя назвать утопистом.