Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 65 из 70

Христианская религия это называет происками дьявола. А когда христианская религия переживала эпоху зарождения и становления, были учения более мужественные, скажем так, относительно причин существования зла в мире. Победившее их христианство назвало их ересями.

У нас теперь происходит некое возрождение религии. Есть, следовательно, какая–то аналогия с эпохой становления христианства. Возродились и так называемые ереси стародавние. Гностики, скажем. Они считают, что в мире есть два равных начала: Бог и Дьявол. Но христианство–то (с его верховенством Бога) в течение многих веков было превалирующим. И не потому ли даже теперешние гностики, — может, не вполне последовательные, — стесняются вытекающего из их учения аморализма? Как факт: одна моя знакомая–гностик возненавидела меня, может, не вполне осознавая. За то возненавидела, что я очень настойчиво высвечиваю равенство между собою любых идеалов как таковых. Христианская соборность в качестве идеала, — говорю я, — равна идеалу демонизма. Другое дело, какой идеал, скажем, мною овладел. Но какой бы ни овладел — это будет мой идеал. И выше его у меня ничего не будет. Субъективно выше. А объективно — он равен другим.

Это не приемлется большинством. Наверно, и мой вывод относительно безнравственности идеала Франсуазы Саган тоже будет большинством беспринципно не принят.

Все наоборот

1

Но может быть не принят и совершенно принципиально: если сказать, что Франсуаза Саган только притворилась пассивной демонисткой. А на самом деле пассивным демонистом было ее «я» будущее — каким она чувствовала, что становится. Или был пассивным демонистом ее близкий друг, или, наоборот, заклятый враг. То есть, если сказать что по какой–то из вышеперечисленных причин Франсуазу Саган в 1956 году некие ценности жизни (ценности жизни пассивного демониста) настолько волновали (обольщали или возмущали), что стали дороже (или противнее) их носителя в жизни, скажем, подруги, врага или тенденций собственного «я». И Франсуаза Саган решила эти ценности отделить от своей взволнованности, разыграв их в роли героя, осмысливающего свою (героя) жизнь эстетически (3‑й бахтинский вариант отклонения от гармонии отношений автора и героя), то есть уверенно завершить. Завершить пассивно–демонистически, как экзистенциалист (если воспользоваться этим более известным термином).

Наконец, я не смог не написать это слово, которое на самом деле пришло мне на ум почти сразу, как я стал читать этот роман. Но я плохо в экзистенциализме разбираюсь. А его корифеи очень мутно изъясняются. Их не понимает публика. И они перешли, некоторые, даже на художественное изложение своих взглядов. Франсуаза Саган получила в прессе даже комплимент за внятное изложение экзистенциализма не на теоретическом уровне. Только художественные произведения экзистенциалистов и сделали его, экзистенциализм, популярным, а ко времени выступления Саган на литературном поприще, может, и несколько уже затертым он стал.

Что такое экзистенциализм?

Это пессимистический демонизм ХХ века.

Странно, скажете, такую мощь духовную, демонизм, совмещать с пессимизмом. А зря. Романтизм (исповедуемый мысленно безнравственной Татьяной Лариной) и экзистенцализм (исповедуемый, как кажется, Доминикой) родились, — каждый в своем веке, — от исторического поражения. На рубеже XVIII и XIX веков наступило колоссальное разочарование в Разуме: свержение феодализма новым, разумным строем привело к полосе кровопролитнейших войн и к пошлости буржуазной мирной жизни. В 30‑х годах ХХ века, в Германии, лучшие люди разочаровались в новом Порядке (в фашистском тоталитаризме). В 40‑х, во Франции (ее разгромила Германия), разочаровались и в старом Порядке (в демократии). Вот два века назад и больше полувека назад и рождались одинаковые темные умонастроения у людей. И по инерции продолжали жить и в 50‑е годы.

И то, что такие молодые девушки (по воле их авторов) заражались подобными грандиозностями, пусть не смущает. Они молодые — да ранние.

Как романтик делил людей на толпу и себя, гения, так и экзистенциалист делит публику на представителей неподлинного и подлинного бытия. Неподлинное стоит под знаком господства Других. Любой другой может представлять их. Субъект это нечто Среднее. Личность вполне заменима любой другой личностью. Нет незаменимых. Это — массовое общество, нивелирующее индивидуальность, где каждый хочет быть таким же как другой, а не самим собой. Никто из неподлинных не хочет выделяться. И не осознает себя неподлинным. Наоборот. Его жизнь для него — идиллия. Он живет в самом лучшем из миров. Такова упоминавшаяся Катрин с ее философией счастья. Такова Ольга, сестра Татьяны Лариной.

Представитель подлинного бытия — напротив — осознает весь ужас окружения. Он осознает свою однократность, неповторимость, конечность, обреченность смерти, остро переживаемую чуть не каждую минуту. Переживаемую иногда как счастье этого вот мига (как упоминавшийся в этой связи предромантик Моцарт — и у Пушкина и в жизни — и экзистенциалистка Доминика).

Представитель подлинного бытия понял, что наука в ХХ веке потерпела, наконец, фундаментальное поражение (экзистенциализм ведь, в частности, есть еще и реакция на «кризис в физике»: в микромире волны оказались частицами, частицы — волнами; муть какая–то непознаваемая, особенно — для гуманитария). Писательница сделала Доминику, наверно, понявшей, что и филологическая наука бессильна. И о чем тогда говорить? — О художественных произведениях надо молчать. С этого, собственно, и начинается повествование в романе:

«Я немного скучала, потихоньку; пока Бертран обсуждал лекцию Спайра, я бродила от проигрывателя к окну…

… … … … … … … … … … … … … … … ….

…И вот теперь Бертран стоял позади меня. Он протягивал мне стакан. Я обернулась, и мы оказались лицом к лицу. Он всегда немного обижался на то, что я не принимала участия в их спорах. Я любила читать, но говорить о литературе мне было скучно».

Бертран же — представитель так называемого неподлинного бытия:

«Бертран постоянно выискивал комедии в чужих жизнях, так что начал побаиваться, не разыгрывает ли комедию и он, сам того не замечая. Мне это казалось комичным. Его это приводило в ярость».

Тут надо объяснить…

Бертран, на первый взгляд, выглядит прямой противоположностью тем, кто представляет собою неподлинное бытие. Он, как романтический гений, толпу видит иронически. Видеть фальшь в общении людей неподлинного бытия — это привилегия людей бытия подлинного. Но экзистенциализм за несколько десятилетий своего существования к 1956 году уже потерял прелесть новизны. Настало время его эпигонов. Доминику, видим, Бертран явно не впечатлял своей ироничностью. Видно, не было остроты в его наблюдениях комично неправдивого.

«— У Доминики уже репутация пьяницы, — сказал Бертран. — И знаете почему?

Он вдруг встал и подошел ко мне с серьезным видом.

— Верхняя губа у нее коротковата: когда она пьет, прикрыв глаза, на лице появляется проникновенное выражение, не имеющее отношения к виски.

Говоря, он держал мою верхнюю губу между большим и указательным пальцами. Он демонстрировал меня Франсуазе, как молодую охотничью собаку. Я засмеялась и он меня отпустил».

Шутка, конечно, и можно было б не придираться. Да и Доминика — в этот раз — благосклонно приняла ее. Но все–таки это пустопорожнее вышучивание. Мелко. А у Бертрана столь маленькая роль в романе, что почти ничего–то больше о нем и нету. Так если он тут мелок, то, видно, и всегда таков.

Большинство людей мелки. И он выглядит в глазах Доминики таким, как масса. Человеком второго сорта. Как Ленский в глазах Онегина, как Грушнцкий в глазах Печорина, как пародия-Онегин в глазах Татьяны…