Страница 4 из 27
- Так ведь у них спросить легче. Они-то уж верняк всех залетных знают.
- Ненадежный народ. В случае чего сразу расколются и меня за собой поволокут. Тут другой человек нужен. Незаметный и свой. Все-таки, может, возьмешься, а? Такие, вроде тебя, не продают. У меня на людей нюх есть.
И как Сашка ни силился укрепиться в своем почти врожденном недоверии ко всяким расспросам, как ни "давил в себе пижона", не выдержала-таки затянутая страхом душа его этого натиска дружелюбия.
- Ладно, попробую... Только я ничего такого не сулил. Сказал "попробую" и все... И смотри, малый... Сам знаешь, чехты мне тогда...
- Да век мне свободы не видать. - Парень вскочил и заторопился, стал одеваться. - Объявляй перекур на сегодня в своей общественно полезной деятельности по очистке выгребных ям. Вот тебе червонец. Пей, ешь - не хочу! Двигай на Зеленый базар! В случае чего хата у меня на Первой Береговой, двенадцать, свистнуть Петро. Запомнил?
- Ясно, запомнил! - вскакивая, крикнул Сашка уже вдогонку рыжему. И, комкая в кулаке дареную десятку, добавил уже от себя: - Что я, смурной, что ли!
Он смотрел, как Петро легко, с подчеркнутой молодцеватостью, одолевает крутую тропу в гору и пестрая распашонка, отдуваясь сзади наподобие паруса, трепыхается на ветру, и в душе его постепенно просыпалась та особенная весенняя легкость, какая бывает свойственна только именинникам и выздоравливающим.
Лес за стеной был полон шорохов и шумов. И тем томительнее и нестерпимей становилась с каждой минутой тишина здесь, под крышей. А костер все пел и пел свою неслышную песню, а парень все вглядывался и вглядывался в огонь. Савва не выдержал:
- Ты хоть сказал бы, как зовут, а то, что ж, я тебе "эй!" должен говорить?
- Сашка.
- О чем ты думаешь, Сашка? От дум, говорят, вошь заводится.
- Просто так... Ни о чем...
- Тогда потолкуем лучше... Что ж сидеть? Ведь этак и взвыть можно от скуки.
- О чем?
- Что "о чем"?
- Толковать.
- Ну... так... О том, о чем... Время скорее пойдет.
- А зачем?
- Что "зачем"?
- Скорее...
- Да, брат, тебе только разговорником в филармонии служить... Завалюсь-ка я лучше...
Но и засыпая, Савва не слышал ничего, кроме лесного шепота.
- Облава-а-а-а!
Это была облава что надо. Таких обычно приходилось не больше трех на год. Базар стали прочесывать сразу с четырех сторон. Схваченных загоняли в угол двора, оцепленный для этой цели веревкой. Оттуда разносился по всему базару разноголосый галдеж. В толпе кружились барыги, рассовывая свой товар куда попало, лишь бы с рук. Стреляя по сторонам оголтелыми глазами, мимо Сашки прошмыгнул Толя Карась:
- Рви когти, шкет, - забарабают!
Только тут Сашка пришел в себя от оцепенения, какое сковывало его всякий раз в минуту панического замешательства. Прятаться - это он знал по опыту было бесполезно. Прятаться - это для барыг и пижонов. У него про запас имелся надежный вариант. И Сашка, опрокинув по дороге чью-то кошелку с хурмой, бросился своим излюбленным маршрутом - через проход мясного ряда - прямо в проем между скобяной лавкой и промтоварным ларьком. Там, в углу, плотно прижатая к забору, стояла старая железная бочка из-под керосина. Следовало вскочить на нее, подтянуться, перекинуть себя через забор и спрыгнуть в пыль поросшего ажиной пустырька.
В три привычных движения он оказался по ту сторону забора, но, повиснув, сначала все не решался спрыгнуть - почему-то впервые показалось высоко, - а когда наконец решился, то в падении, верно от волнения или по неловкости, упал на бок. Рука локтем подвернулась под ребра, что-то явственно хрустнуло, и в это мгновение короткая, удушливая боль ожгла Сашку с головы до ног. Он попробовал было подняться, но тут же свалился вновь и пополз в ажинник, и вместе с ним, в такт каждому его движению, ползла его боль.
Там он и пролежал до темноты, боясь шевельнуться и цепенея от страха. О том, чтобы добраться до своего логова на потолке городской уборной, нечего было и думать. Да и добравшись он все равно не смог бы залезть туда. А крикнуть прохожего - это значило: прощай воля. Впервые, наверное, в жизни Сашка почувствовал смерть близко-близко - почти у самого лица. И так захолодело вдруг его сердце, так зашлось, что, если бы не еще больший ужас перед милицией, он бы завыл в голос, завыл, заголосил, словно брошенный щенок.
Но когда наконец боль поутихла и Сашка снова обрел звездное небо над собой и услышал море, - там, за пустырем, внизу, - Сашка мысленно представил себе добрую зеленую воду под рукой, целительное тепло галечника, и море под обрывом стало звучать для него как спасение
И он пополз, пополз рывками - от одного стона до другого, и только единственная мысль утвердилась и жила сейчас в его воспаленном мозгу: "К воде... К воде... К воде..." Он верил в море, он надеялся на него. Уж кому-кому, а ему-то доподлинно было известно, что оно доброе, море. И оно для всех.
Сашка пополз к самому краю откоса и заглянул вниз. Круги плыли перед глазами, и сквозь их радужную оправу он разглядел звездную воду и вдохнул йодистый запах морского ветра и всем существом своим почуял: спасен. И тогда последним, как выдох перед кончиной, усилием Сашка перекинул себя через кромку обрыва и вместе с лавиной песка съехал по откосу, уже не ощущая ни боли, ни собственного крика...
- Слышь, браток!.. Что ж, как говорится, ты стонешь всю ночь одиноко, что ты оперу спать не даешь! С похмелья, видно... Вот на, хлебни, потом окунись легче станет... Пей, пей! - Бесформенная тень надломилась над Сашкой, и сразу перед ним выплыло худое лицо, на котором проглядывались только выпуклые, с белыми яблоками внутри глаза. - Не жалко.
Бутылочное горлышко с острым запахом чачи коснулось Сашкиных губ. Сашка отвел голову, выдавил:
- Ребра... В ребрах хряснуло... На облаве...
Лицо отпрянуло, и на звездном фоне аспидного неба возник сразу ставший четким силуэт:
- И везет же тебе, Вася! Шел к Авдотье - вышла тетя... В общем, что же она, сволочь, говорила, что она в ателье работает... Эх-эх-эх... Ты тоже гусь недорезанный! Куда я теперь тебя? За пазуху? Бросил бы, да греха боюсь...
- Отлежусь у воды...
- Во-во, курортник! Москва - Сухуми, мягкий вагон... "Вам с сахаром?" "Мерси вас!" В общем - "там море Черное ласкает взор..." Бомбардир, верно?
- Ага...
- Вот тебе и ага! Опять же мне с вашим братом связываться не положено. Я в законе, а ты бомбардир, вник? В общем, "я сын известного подольского партийца...". В приемник, понятно, тебя даже армянским в пять звездочек не заманишь, по себе знаю... Значит, в больничку никак невозможно? А то бы Маруся расстаралась: у нее ксивота в ажуре... Ладно, братва братвой, а Господь Господом: почешут языками и заткнутся. А нет - я сам заткну... Ну-ка...
Он подсунул под Сашку руку и стал осторожно поднимать. Сашка проскрипел:
- И чего тебе от меня... Говоришь ведь: в законе... А я и сам до утра отлежусь... Я здесь одному фельдшеру песок сгружал. Он подлечит... Брось...
- Он тебя подлечит... В милиции... Они все добрые, пока им водопроводную трубу в зубы не сунешь... Враз перекусят... И не трепыхайся. Трепыхнешься еще раз - и чехты тебе... Вник? Я, дорогуша, как вологодский конвой: шаг влево, шаг вправо - считается побег... "Огонь!" И чехты... То-то...
Слова бездумно плыли рядом с Сашкой, и Сашка сам плыл в ночь, в звезды, в тепло.
Там, где, по мысли, должна была находиться ложа второго яруса, между ржавых ребер обнаженной арматуры, текли облака. Сашка лежал на спинке от автосиденья, чутко вслушиваясь в сумрачную тишину сквозного театрального остова. Если бы Сашке еще вчера сказали, что ему, безвестному горскому бомбардиру, которого и за человека-то никто не считал, доведется побывать здесь, он бы воспринял это как издевку. В недостроенное да так и брошенное еще до войны здание театра доступ имели только старожилы бродяжьего воинства, тем более в одну единственную крытую ложу - святая святых воровской знати. Сашка и верил и не верил подвалившему неожиданно фарту. За несколько лет своих путешествий татарчонок выработал в себе чисто собачье отношение к переменчивости судьбы: получая кусок, он уже заранее был готов, что его тут же отнимут. И поэтому, лежа сейчас здесь, Сашка все ждал, когда же наконец с ним перестанут цацкаться и выбросят вон...