Страница 14 из 27
- Не надо, Федюша... И за что мне счастье такое, Господи! Иди сюда... Иди...
Ему ли, Кириллу Прохорову, живой иконе всех баб в округе, не узнать этот голос. Вот они перед ним, ее огромные глаза на худом, в расползающихся пятнах лице. Старик попытался встать, чтобы уйти, бежать от этого голоса, но вдруг ощутил, что тело уже не повинуется ему, и впервые за много лет смятение тронуло его оглохшее было ко всему, кроме молитвы, сердце. И жгучий шепот сливался с темнотой, становясь самим ее дыханием:
- Я ведь, может, всю жизнь тебя ждала...
- И я...
- Как же мне теперича без тебя?
- И мне...
- Не будет нам только счастья...
- Будет...
- Зачем я тебе, деревенская?
- За всем...
- Надоем - и бросишь...
- Не брошу...
- Никогда не бросишь?
- Никогда...
- Федюшенька...
- Милая... Придешь завтра?
- Приду, родименький, приду...
Голоса все удалялись, удалялись, пока совсем не затихли в глубине ночи, а Кирилл все еще сидел, оцепенев, на пеньке между трех молодых березок. Лента кричащих видений раскручивалась перед ним от самых истоков жизни, и на ней этой ленте - в ряд - потемневшие от времени засечки: фронт, плен, снова фронт, кровь по грязи и девочка в солдатской пилотке, надвинутой почти на самый нос. Видения сшибались друг с другом, высекая ослепительную искру вопроса: "Господи, ежели все от тебя, тогда страдание чьих рук дело?" Обожженный гибельным сомнением, старик вскочил и заковылял, не разбирая дороги, туда, к скиту, под очищающие очи Спасителя. Росные ветви хлестали его по щекам, он то и дело оступался, падал, вставал, снова падал, продираясь и продираясь вперед. Едва переступив порог кельи, Кирилл с размаху повалился вниз лицом и пополз под образа.
- Внемли, Господи, внемли! Не введи во искушение! Не оставь, не отдай душу, в сомнении погрязшую, на поругание дьяволу. Прости-и-и!
Лик безмолвствовал. Только махали трепетными крылами броские тени от лампадного пламени.
- Прости-и-и!
Сон ниспадал ему на плечи, как отпущение.
Второй день северный ветер гнал волну на берег. Она шла наискосок, через противоборство течения, стекала по тальниковым корневищам и снова откатывалась, и серая пена оседала на береговых террасках.
Савва тоскливо вглядывался в очертания правобережья, прикидывая расстояние и так и этак, но выходило все же не меньше, чем километр с изрядным лишком. Пускаться туда сейчас на душегубке, да еще и вдвоем, было равно бессмысленно, как переплывать океан на бондарном обруче. Он далее сплюнул с досады в воду, но плевок через мгновение выбросило к его же ногам: вот так, мол.
Сзади зашуршал тальник.
- Что там? - не оборачиваясь, спросил Савва.
- Старик вернулся... зовет...
- Чего ему?
- Пшена принес... Рыбы сушеной... Сухарей... Топор...
- Видишь, вода какая?
- Ну?
- Вот иди и гляди, сухарями похрустывай.
- Может, попробуем... А? Вдруг пофартит?
Только теперь Савва искоса взглянул на Сашку и в острых волевых глазах-пуговках татарина, так не шедших к синему, в куриных пупырышках, совсем детскому личику, прочел свою собственную решимость.
- Лады...
К костру они подошли, когда Кирилл уже заканчивал увязку двух заплечных мешков. Протягивая Савве кожаный кисет, он сказал:
- На шею одень заместо креста. Тут четыре блесны, оселок и проволока... Сгодится. Ветер?
- Ветер...
- Вот зарядило!
- Мы, Кирилл, все-таки попытаем счастья нынче.
- Судьбу пытаешь, а не счастье.
- Так ведь и здесь сидеть - судьбу испытывать.
- Здесь надежнее.
- А вдруг?
- Как знаешь, паря, я тебе в этом не потатчик. Не возьму греха на душу.
Между ними легла карта, выдранная Саввой из учебника географии в лагерной библиотеке.
- Как ты думаешь, выскочу я по Куранке к Камню?.. Там-то уж мне места известные. Заведу и выведу...
Кирилл долго водил заскорузлым пальцем по карте, тщетно пытаясь выпутаться из хитросплетений ее рек и речушек, потом сокрушенно признался:
- Я ведь тут третий год только... Я сверху пришел, оттуда, почти из-за самого Нижневирска...
- Почто?
Кирилл замялся:
- Так... от искуса...
- Ушел?
- Нет... Но легче - стало.
Закат лишь в намеке, солнцу еще катиться да катиться к горизонту, а под кровлей кельи уже ощущалось нарастание тревоги. С самого полудня не вставал Кирилл из-под образов, тоскливо вымаливая у них так неожиданно утерянный покой и душевное равновесие. Но молчали праведники, не ответствовали. На какое-то время старик затихал в обманчивом просветлении, но стоило первому зоревому блику коснуться оконной крестовины, как сила, перед которой отступала, терялась вера, отрывала его от пола, уводя за порог.
А лес, завороженный нечистым лес, сводил все свои никем не считанные тропы в одну - ту, что вела к полувенцу из трех сросшихся берез, с обомшелым пеньком посередине. Кирилл садился и как бы врастал в него, становясь частью этого странного каприза природы. И вместе с сумерками старика обволакивали голоса.
Первый:
- Опять бил?
Второй:
- Бил, Федя.
- Вот гад... Я ему душу выпотрошу, мерзавцу! Да что же это такое в самом деле?! Иди в сельсовет, в колхоз, жалуйся, требуй! Обязаны разобраться. Ну нет, я этого так не оставлю!
- Бога ради, Федюша! Меня пожалей. Тебе уезжать, а мне жить с ним.
- Оля, Олька, Олечка, да оторвись ты от темноты своей! Тебя же в школе нашей учили. В пионерах, видно, ходила. Песни комсомольские пела. Как же это можно, Оля! В депо к нам пойдешь. Дело будет, жизнь будет. Сама после над собой смеяться станешь!
- Грех один, а кара-то на двоих, Федя. Не будет нам с тобой счастья.
- Ни до Бога мне, ни до черта дела нет. Завтра. Встряхнись ты, наконец, Оля. Завтра, ты слышишь? Оля же?
- Господи, и за какие только мне грехи кара?
- Думай, Ольга, думай. Жизнь свою губишь, а она ведь снова не начинается. В чем есть, в том и уходи. Все наживем. Чужого нам не требуется.
- Счастья, Федя, не будет...
- Будет, Оля, и какое еще!
- Страшно, Федя.
- Очнись, Ольгунька. Приснилось тебе все это. Приснилось, слышишь? Ну как мне душу твою прокричать?
- Ты лучше не забывай...
- Уедем, Оля.
- Помни...
- Завтра, Оля.
- До тебя я ни с кем...
- Ждать буду, приходи.
- И опосля тоже не будет...
- Со мной будет. Всегда будет. Везде будет.
Другой мир и другая жизнь стучались в Кириллово сердце, и оно вторило этому стуку часто и глухо. Людские беды и радости оборачивались для него бедами и радостями этих двух, казалось бы совсем чужих ему существ, согревших лесную ночь своим дыханием. И сомнение вновь и вновь пытало его: "А есть ли грех в этом? Греха-то, может быть, и нету? А тогда..." За этим "тогда" начиналась бездна...
В полночь Кирилл возвратился к себе. Едва он переступил порог, аспидная темь со звездным квадратом где-то в самой глубине обступила его: он не стал зажигать лампады. Он ждал благостыни, но она не снисходила. Одинаковой чернотой наливались все четыре скитских угла. Тогда старик заговорил первым. Слова, какими добрую треть жизни общался он с Господом, вдруг потеряли привычную легкость, утратили глубину и объем и даже стали мешать. Кирилл впервые ощутил себя равным тому, кого именуют Всевышним. Он сошелся с ним, как живой человек с живым, на одной узкой, очень узкой дорожке: кто-то из них должен был уступить. Поэтому и слова, из которых складывал Кирилл свою речь, утяжелились, сделались приземленней, а потому и проще.
- Господи, скажи, зачем мучаются люди? За грехи? Так ведь грех от Тебя же, ибо все в руках Твоих. И зачем одни страдают от других? Почто били и терзали меня мне же подобные в чужой стороне? Я не веровал? Но Степан Чумаков веровал? Почто же тогда довелось ему в моче быть утопленному? А Маркел Кириллов? На цепочке же от креста и удавился. Как же так, Господи? Венчанный зверь в облике человеческом заставляет жить с ним рабу Твою. Рази сие не прелюбодеяние? А зачем освящаешь? За грехи? За какие? Ты погляди в овечьи глазоньки ее. Нет в них греха. Это я Тебе говорю, праведник Твой. Научи, коли кощунствую, наставь. - Он умолкает на мгновение и затем почти кричит: - Рази любовь грех? Рази кара за это свята? Зачем все на слезах и крови стоит? Рази можно столько крови, а? Ведь людская она, кровь-то, не зверская! Твоя-я! Внемли!