Страница 35 из 59
Дети же, конечно, не только не сумели жить лучше — не смогли жить даже так, как отец, потому что не было в них ни трудоспособности, ни старания. Точнее сказать, пример отца как раз и побудил их с презрением относиться к труду: от работы, как известно, кони дохнут, а успеха в жизни достичь, вкалывая от зари до зари, нельзя. Ведь как кончил отец: покойник, совсем еще нестарый, после того как собственные дети на него наплевали. Так что они учли урок и не работали; разве что изредка, от случая к случаю. И в результате спустя некоторое время вынуждены были сесть на пособие, а пособие, вместе со случайными заработками, тратили на самый дешевый алкоголь. Мать, видя, куда они катятся, заболела и, так как дети и пенсию у нее разными способами вымогали, а ей даже на лекарства не хватало, скоро умерла. Теперь руки у детей были развязаны, они пропили все, что было в доме, даже материну одежду и, конечно, телевизор, которым отец так гордился, а потом и дом, — но денег им все равно не хватало. А когда ничего не осталось, покончили с собой. Этим два сына действительно доказали, что жизнь их отца была напрасной. Если бы отец видел это — скажем, если бы способен был предвидеть будущее или, не дай бог, каким-то чудом дожил бы до финала, хотя дожить он никак не мог, потому что тогда дела, возможно, сложились бы не так, точнее, наверняка бы сложились не так, — а потому не стоит и говорить, что было бы, если б отец… Во всяком случае, если бы все-таки он, пускай не дожив, видел бы это наперед, то точно не стал бы вкалывать с утра до ночи, а сам бы пропил родительский дом и покончил с собой. Повесился бы в саду на сливе, как это делали иные от несчастной любви. А если бы его отец предвидел это, то, конечно, и он бы повесился. Словом, если бы предки могли знать, куда катится мир, то человечество давно бы вымерло, и мир не остался бы стоять, вроде восьмого чуда света.
Во всяком случае, этого человека, бывшего товарища отца нашего парня, и других его товарищей с похожей судьбой не было там; но кое-кто все-таки пока жил, из тех, чей организм был до того крепок, что разрушить его было не так-то просто. Короче говоря, несколько человек все же остались, чтобы терпеть вечное унижение, вечные обиды — и чтобы обиды эти сглаживать, все больше времени проводя вне дома. Они-то и сказали нашему парню: очень хорошо, парень, что ты тут остался, потому что если б не ты, то кто бы был вместо тебя? Тут они задумались: в самом деле, кто, вместо парня, сидел бы сейчас напротив, кто бы был директором школы? Поломав голову, они так ничего и не могли придумать, и тогда один из них сказал: тогда бы мы сидели тут или стояли, а в то время, когда мы на тебя, парень, смотрим и с тобой разговариваем, мы бы смотрели в пустое место и разговаривали с пустым местом. Да, хреново, когда разговариваешь с пустым местом, — сказал другой и похлопал нашего парня по плечу: мол, хорошо все-таки, что ты тут.
Конечно, парень наш чувствовал не совсем то же самое. Было у него какое-то неясное чувство, будто его взяли за шиворот и вышвырнули из столицы. Он хотел стать там своим и даже почти что стал, сказавши всем: вот он я, не хуже вас всех, и венгерский анархизм у меня весь вот тут, в голове, — а ему ответили: брысь, — ну, конечно, не так, не в такой форме, его только спросили: а какими ты языками владеешь, потому что если ты собираешься вести у нас научную работу, ты должен нам ответить на этот вопрос, ты ведь знаешь, наверное, что Енё Хенрик Шмитт закончил университет в Берлине и главные свои работы писал по-немецки, достаточно вспомнить хотя бы его двухтомник «Die Gnosis». И парень наш только смотрел на них и молчал: не мог же он возразить, что, дескать, несвобода одного-единственного человека, в данном случае, например, лично его, нашего парня, перечеркивает свободу любого другого, — не мог он произнести даже эту фразу, взятую из Бакунина, и даже заикнуться на этот счет не мог, любая попытка хоть что-то сказать застревала в горле, которое пересохло и воспалилось от стыда, что его поймали на самом слабом его месте, попали в ахиллесову пяту его знаний, то есть, прямо надо сказать, незнания, потому что он не владел никаким языком. Немножко учил английский, в гимназии, но с тех пор все забыл. Нет, эти столичные умники, примерно его ровесники, с которыми его свел один общий знакомый, чтобы те несколько человек, у которых интересы близки, нашли друг друга, — нет, они ему не сказали, мол, убирайся отсюда прочь, не прогнали его из города мечом огненным, дескать, и семя твое истребим, если увидим тебя в городских стенах, — они просто создали такую ситуацию, что ему ничего не оставалось, кроме как уйти, чувствуя себя побитым, уйти самому, без понуждения, только чтобы оставить за спиной это унижение, этот позор, спрятать свое горящее от стыда лицо, словно купину, которая вспыхнула вдруг в этой не ведающей ни одного языка пустыне.
Изгнали, изгнали меня из столицы, — думал он, и мысли эти постепенно преобразовались у него в голове в мифические образы. Он уже был как первый человек, который с тоской вспоминает покинутые райские кущи и ненавидит тех, кто там остался: ведь они занимают место, которое должно принадлежать ему. Он ненавидел всех этих пернатых и чешуйчатых существ, все эти деревья, и вечнозеленые, и сбрасывающие на зиму листву, всех и каждого, кто имеет возможность оставаться там, в пространстве, где еще неведома смерть. Почему они могут быть там, где бы полагалось быть мне, думал наш парень, бредя домой; да, и вот еще: что за идиотская шутка, что улица, на которой он живет, называется не как-нибудь, а Пештской; это в самом деле была пештская улица, потому что по ней приезжали к ним в деревню из Пешта, а для него это была пештская улица, по которой он никогда не попадет в Пешт, разве что в корчму или, двумя сотнями метров дальше, в школу.
25
Итак, парень наш по утрам приходил в школу, потому что в это время корчма была еще закрыта, а в сельскую лавку он не хотел забегать, чтобы не начинать день тем, чем он обычно заканчивался; если еще и с утра пить, это уже алкоголизм, зависимость, когда материя доминирует над волей, вернее, становится волей сама. Он поднимался на второй этаж, в директорский кабинет, и оттуда руководил живыми и мертвыми, хотя роль руководителя было совсем не то, что, как он думал, было ему предначертано от рождения. Это немного напоминало историю с тем наследным принцем из династии Габсбургов, который вместо титула императора Священной Римской Империи получил мексиканский трон, — и все потому, что на том, самом важном месте кто-то уже сидел. А ему досталось владеть отсталой, шебутной страной, где на пятом году его правления, в 1867-м, народ вдруг восстал, непонятно с чего — непонятно для него, короля, поскольку он, король, об этой стране ничего не знал, — восстал и убил его, короля, пожалуй, единственно по какой-то дикой потребности перевернуть, сломать к чертям общественный порядок, который этому привыкшему к беспорядку народу казался совершенно невыносимым. Так проводил дни в директорском кабинете и наш парень, понятия не имея, зачем он там и до каких пор ему там быть, и не в силах прогнать от себя этих чертовых женщин, которые так и вились вокруг, будто мухи, норовя усложнить его жизнь. Которая, конечно, была не его жизнь, а жизнь директора. Потому что если мужья думали, что должности директора недостаточно, чтобы заставить окружающих забыть о малопривлекательной внешности нашего парня, то они очень ошибались. Директорство, в данной школьной структуре, да к тому же в такой маленькой, захудалой деревне, хоть и в окрестностях Будапешта, — это было как раз более чем достаточно, это был максимум. К тому же все эти так называемые сиделки находились в ситуации, когда физиологический потенциал, скрытый в них, совершенно не был использован. Мужья давно уже не претендовали на близость с ними, хотя они, эти дамы, еще не достигли того возраста, когда лучше отказаться от подобных попыток, потому что физический контакт — это почти пытка, и в них еще тлело желание, порой разгораясь и требуя, чтобы его любым способом удовлетворили. Правда, в кондиции они были неважной: или располнели, везде свисали малоаппетитные излишки, или, наоборот, высохли до костей и кожа на теле стала сухой и морщинистой, а потому попытки они предпринимали только там и тогда, где и когда надеялись, что их не ждет сокрушительное фиаско. Например, у нашего парня. И очень удивлялись, когда парень наш их отвергал, и думали, что парень-то, не иначе, гомик, таким родился или таким стал, потому что с этой внешностью не смог добыть бабу, вот и остались ему мужики, для которых неважно, как ты выглядишь. Они и не подозревали, что дело обстоит ровно наоборот: тот, кто не привлекает женщин, мужчин не привлекает тем более. Словом, парню нашему, будь он голубой, с мужчинами было бы еще трудней заводить связи, чем с женщинами.