Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 33

Кароль Шимановский, пожалуй, единственный, с кем Наталья Михайловна была откровенной, кому могла доверить свои мысли и чувства. В каждодневной жизни ей приходилось быть мужественной, чтобы хоть как-то уберечь от отчаяния сына и мать. Дружившая с ней Зофья Коханьская писала тому же Шимановскому: «На днях иду… к г-же Наталии Давыдовой. Я ее очень люблю – она много пережила, но здорова и даже в неплохом настроении. Организовала здесь отличную выставку, очень занята и каждый день работает в своей мастерской – тем и держится. Кика работает где-то в саду с утра до вечера и получает 25 рублей в день – дома платит за обеды».

Выставка, о которой пишет 3. Коханьская, это выставка «Творчество украинского села», организованная в Киеве большевиками к празднованию 1 мая 1919 г.22.

Отказаться от участия в ней было невозможно, невозможно было как-то продумать и разработать ее концепцию. Экспозиция, развернутая в здании бывшего Купеческого собрания, состояла только из того, что имелось в коллекциях самой Н.М. Давыдовой, Е.И. Прибыльской и Варвары Ханенко. Но что было выполнено специально для выставки, это – огромные плакаты. Размещенные в Купеческом саду, они в большинстве своем были исполнены Н.М. Давыдовой.

Киевская выставка мало что изменила в судьбе Натальи Михайловны, о ней она никогда не вспоминала. Такое впечатление, что каждый день 1919 г. старательно и преднамеренно лишал ее всего – прошлого, близких, творчества, замыслов. Приходит известие, что разрушена Вербовка, разграблен и сожжен дом. Реквизирована и ее квартира в Москве.

«Милый Михаил Осипович, – пишет она М.О. Гершензону, – обращаюсь к Вам с просьбой. Я только теперь узнала, что квартира наша на Гагаринском – реквизирована. Реквизирована ли она вся, или осталась моя комната – я не знаю. И меня очень беспокоит вопрос – целы ли мои вещи? Кроме постельного белья, платьев, шуб, там осталась вся моя работа – и работа других за несколько лет (рисунки Экстер, Малевича, Розановой и друг<их>). Остались также в большом количестве рис<унки> крестьян, книги, вышивки, отобр<анные> на выставках для создания музея, вся моя переписка, о кот<орой>я особенно горюю (если она пропадет), портреты, фот<ографии> – близких всех мне людей, одним словом, всё это я ценила и особенно любила. Всё это я имела всегда возле себя, и только в этом году принуждена была оставить всё это в Москве. Если погибнет всё это – это непоправимая для меня потеря, это работа и отношения – десятка лет. Знаю, что Вы поймете это и поймете ценность того, что теряется, и поэтому обращаюсь к Вам. Если еще не поздно, сделайте все, что можно, милый Михаил Осипович. Буду бесконечно благодарна.

Сообщите Малевичу, он может выхлопотать в Проф. Союзе у Татлина – или сам даст охр<анный> лист. Может Вы с Вашей стороны сможете охранить эти вещи» 23.

Спасти нигде ничего не удалось.

В конце 1919 г., воспользовавшись отступлением большевиков, Н. Давыдова принимает решение об отъезде. В конце ноября она уже в Одессе, останавливается у Александры Экстер и сразу же пишет Шимановскому в Елисаветград, он только что получил все документы для выезда в Варшаву: «Каролек, любимый, ужасно жалею, что не увиделась с Вами в Одессе. <…> Жизнь такая тяжелая, иногда кажется, что лучше бы с нею покончить. Еще ничего, когда спишь; утром нет сил подняться, чтобы снова терпеть эти муки. Люди страшные, паника на меня действует плохо, не могу больше всё переносить. Все время бежать, всё время бояться. Кажется, я уже не дождусь ничего другого – я уже больше не могу.

Если бы Вы могли прислать пропуск в Варшаву для меня и для Кики» (Одесса, 1/14.XII.1919).

В Одессе Давыдова задержалась почти на полтора года. Сначала сотрудничала в Студии Экстер, а после отъезда подруги в Киев бралась за любую работу: делала плакаты, красила декорации в одесских театрах, оформляла красноармейские клубы. И – готовилась к отъезду. В Одессе уже не было никаких французских или итальянских кораблей, вывозивших беженцев, но можно было найти «проводников», за плату перевозивших через румынскую границу. Однако Давыдова принимает решение возвратиться вместе с Кириллом в Киев, а оттуда по вызову Шимановского уехать в Варшаву.

Были получены все пропуска и все разрешения. Казалось, еще немного и кончатся все страдания. Но судьбе было угодно распорядиться иначе: 1-го декабря 1920 г. уже на вокзале у киевского поезда ее и Кирилла арестовывает ЧК. А дальше – полгода в тюрьме, где умирает Кирилл. Дальше – совсем другая жизнь, эмиграция, скитания по Берлину и Парижу, одиночество, тяжелая непроходящая депрессия.





Свои тюремные дни Н. Давыдова опишет в изданной в Берлине книге «Полгода в заключении» – удивительном произведении, предвосхитившем, к слову, во многом тексты А.И. Солженицына.

Первое время в Берлине она занималась только книгой, думала, что, написав ее, избавится от прошлого, отдалит его от себя. Вскоре в Берлине окажется высланный из России на «философском пароходе» ее кузен – Николай Бердяев. Именно он, любивший общество, выступления, лекции, в какой-то мере вернет Н. Давыдову к жизни. Она станет встречаться с К. Богуславской и И. Пуни (недавними участниками выставок «Вербовки»), разыщет Александра Архипенко, увидится с Л. Лисицким, по рекомендации Шимановского познакомится с П. Челищевым. И даже станет участвовать в выставках, только теперь это будут не вышивки и не эскизы, а куклы 24.

Дружившая в Берлине с Ксенией Богуславской поэтесса Вера Лурье часто встречалась с Н. Давыдовой – то ли в мастерской своей подруги, то ли в кафе. «Я никогда не могла понять, сколько ей лет, – вспоминала она. – Очень накрашенное лицо было похоже на маску. Это впечатление усиливалось тем, что за столом она сидела совершенно неподвижно, словно окаменев. Казалось, что даже сигарету она не подносит к губам, а только держит в пальцах. Ксана (Богуславская. – Г.К.) безумолку щебетала о платьях, сумках, шарфах. И только, когда та вспоминала „Вербовку“, лицо Давыдовой искажалось, становилось еще более странным.

Как-то, когда Ксана отправилась в туалетную комнату, Давыдова вдруг заговорила, словно торопясь, словно опасаясь, что не успеет до возвращения Ксаны. Она говорила, что „Вербовку“ почти все поняли неверно, будто цель ее была только в сумочках и зонтиках. Смысл же был в другом: в соединении народного искусства и искусства левого, беспредметного. И что, если бы все продолжалось, на ее выставках всегда были бы равноправно представлены и крестьяне, и профессиональные художники. А они, кивнув в сторону туалетной комнаты, этого не хотели, даже Малевич не хотел. Она просто настаивала, что интересовали ее прежде всего крестьяне, их реакции на беспредметные работы. Потом что-то очень быстро и очень громко стала говорить об украинском орнаменте. Мне показалось, что „Вербовка“ это ее неотступающая, фантомная боль…»25.

В конце 1924 г. в Париж приедет Александра Экстер. Спасаясь от одиночества, скоро в Париж переедет и Н. Давыдова. Все годы эмиграции она живет, словно не замечая никого, все мысли ее там – в Киеве, в Вербовке, в

Москве. Да и видится она только с теми, кто был в ее молодости – с Экстер, Бердяевьм, Шестовым, Артуром Рубинштейном, Петром Сувчинским, с приезжающими из Америки Коханьскими. Сложилось так, что больше она уже никогда не жила вместе с Дмитрием Львовичем, редко видела Василия и Дениса. Старалась работать, участвовать в выставках. Но никак не могла найти себя, начатое в Вербовке продолжать было трудно. Париж жил совсем другим искусством.

Правда, в 1925 г. ей всё же удалось открыть свою мастерскую. И первые изделия были встречены если не с восторгом, то очень благосклонно. Есть смысл привести отзыв о них в парижском журнале Le Jardin des Modes от 15 мая 1925 г., критик отметил важные для нашего разговора моменты:

«Югетт ЭНДЕЛЬ

Шарфики всегда в моде.

(о новых моделях мастерской Мадам Давыдофф)