Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 73 из 86

А к тому были мне все друзья, и хотя б в прямые государи меня и не приняли все, для обещания и клятвы (а чаю, что и я, ради клятвы в отречении от наследства в первом письме, не принял короны), а в управители при брате всеконечно б все приняли до возраста братня, в котором бы мог, буде Бог допустил, лет десять или больше быть, что и с короною не всякому случается; а потом бы когда брат возрос, то бы и оставил, понеже бы и летами не молод был, и жил бы так или пошел в монастырь; а может быть, что б до того и умер.

А на князя Дмитрия Михайловича (Голицына) имел надежду, что он мне был друг верный и говаривал, «что я тебе всегда верный слуга». А князь Михайло Михайлович мне был друг же, к тому ж стал и свой и на него надеялся, что он меня не оставит.

А когда был я в побеге, в то время был в Польше Боур с корпусом своим, также был мне друг и когда б по смерти отца моего (которой, чаял я, быть вскоре, от слышанья) поехал из Цесарии в Польшу, а из Польши с Боуром в Украйну, то б там князь Дмитрий и архимандрит Печерский, которой мне и ему отец духовный и друг. А в Печерского архимандрита и монастырь верит вся Украйна, как в Бога. Также и архиерей Киевский мне знаем: то б все ко мне пристали.

А в Москве царевна Марья и архиереи хотя не все, только чаю, что большая часть пристала б ко мне.

А в финляндском корпусе князь Михайло Михайлович, а в Риге князь Петр Алексеевич также мне друг и от своих бы не отстал же.

И так вся от Европы граница моя была б и все бы меня приняли без великой противности, хотя не в прямые государи, а в правители всеконечно.

А в главной армии Борис Петрович и прочие многие из офицеров мне друзья же.

А о простом народе от многих слыхал, что меня любят.

Так же и царицу Прасковью Федоровну, ведая, что она ко мне добра гораздо, хотя и без большой конфиденции, чаял же к сему склонну.

Также и на князь-цесаря и папу покойников, яко на друзей, надеялся ж.

А при животе батюшкином мне отнюдь не возвращаться иным образом, кроме того, как ныне возвратился, то есть по присылке от него.

И о сем и на мысли не было для того, что ведаю, чтоб меня никто не принял.

А с вышеписаными ни с кем о побеге не говаривал и к ним не писывал, и от меня они о сем никто не ведал.

А говаривал мне Рязанский: надобно-де тебе себя беречь; будет-де тебя не будет, отцу-де другой жены не дадут; разве-де мать твою из монастыря брать, только-де тому не быть, и нельзя-де тому статься, а наследство-де надобно.

А что Иван Афанасьев про меня пьяного писал, что я говаривал с ним, в том я не запираюсь, хотя и не помню всего слова от слова. Однако ж пьяный всегда вирал всякие слова и имел рот не затворенный и такие слова с надежи на людей бреживал.

Сила же письма моего к архиерею Киевскому такова:





«Вашей святыне неизвестен мой отъезд из России, понеже от меня писем к вашей святыне давно не было; но ныне объявляю, что сей отъезд мой случился от принуждения в монашество, отчего сюда принужден отъехать, а когда благоволит Бог из-под охранения благодетелей моих возвратиться в Россию, паки к вам, прошу меня прияти, а ныне кто хочет о мне ведать, изволите сказывать, что в добром здравии и для чего отъехал[20]».

Сие письмо послал к посылке через Вену, через секретаря неапольского вице-короля, а дошло ль оно, также и прежние, что с секретарем графским посланы, того не знаю, понеже из Вены отповеди о приеме не имел».

В этих показаниях вылился весь царевич, мечтательный, слабый и доверчивый, рассчитывавший на дружбу по одному ласковому взгляду, по одному доброму слову. Но, конечно; эти подробности не могли удовлетворить царя, так как в них не было той виновности, в которой все принятые меры должны были бы показаться если не справедливыми, то возможными. Раздражение отца доходило до тех крайних пределов, за которыми только одна развязка — смерть.

По приказу царя Алексея Петровича повели в сарай, где хранился разный хозяйственный хлам, и вскоре оттуда послышались сначала какая-то возня, точно кто-то боролся, отчаянные мольбы, а потом пронзительные, раздирающие вопли и стоны, какое-то хлестание… Стихло, словно все вымерло кругом, все бежало от сарая, будто от дикого, страшного дела… Рискнул было общий любимец на мызе, старый пес Жучка, побежать за господами и дожидаться возвращения барина своего из сарая у припертой двери, уткнув свою чуткую морду в узкую щель между дверью и приступком; но и тот, услыхав крики знакомого голоса, бросился, поджав хвост, в любимое свое местечко под господское крыльцо, куда скрывался всегда от напастей. Даже старая ворона, расположившаяся было на соломенном навесе спокойно отдохнуть после сытного завтрака, и та отлетела с шумом, от испуга, к своим товаркам на пустое гумно. Услыхал эти крики и приехавший на мызу по своей хозяйственной нуждишке из соседственной деревни графа Мусина-Пушкина какой-то крестьянин, испуганно придержал он лошадь, прислушался, побледнел от страха, задрожал, снял шапку, набожно окрестил себя и, как охмелевший, что было силы, стегнув усталую лошаденку, ускакал домой. И долго в избе своей он все крестился да моргал глазами и только к вечеру проболтался домашним о страшном деле с царевичем на мызе.

Через час царевича обратно привели в комнаты или, вернее, принесли на руках, так как он ходить не мог. Здесь отец снова подвергнул его допросу, на этот раз более успешному: царевич готов был говорить все, что угодно.

Грозно, с острасткою повторения в случае отрицания, государь спросил сына:

— Когда слышал, будто бунт в Мекленбургии в войске, радовался и говорил: «Бог не так делает, как отец мой хочет». А когда радовался, то, чаю, не без намерения было. Ежели б впрямь то было, оно, чаю, и пристал бы к оным бунтовщикам и при мне?

И сын покорно отвечал:

— Когда б действительно так было, бунт в Мекленбургии, и прислали бы по меня, то бы я с ними поехал; а без присылки поехал ли или нет, прямо не имел намерения, паче опасался без присылки ехать. А чаял быть присылке по смерти вашей, для того, что писано, что хотели тебя убить, и чтоб живого тебя отлучили, не чаял. А хотя б и при живом прислали, когда б они сильные были, то б мог и поехать.

Казалось, теперь все сделано; теперь нет сына, теперь государственный преступник, которому не должно быть пощады, для которого безразличен тот или другой конец; но несмотря на то, государю все-таки хотелось документальных доказательств преступной виновности сына в государственной измене, хотелось заручиться именно теми письмами, которые писал сын к сенаторам и архиереям из австрийских владений и которые так настоятельно потребовал наш резидент Веселовский.

Дипломатическая переписка царя по этому поводу, однако ж, потерпела полнейшее фиаско. Вскоре после пыточных допросов на мызе государь получил письмо от цесаря, в котором тот, выражая свое удовольствие на благодарность московского царя за отпуск царевича, вместе с тем энергически высказывал удивление и сожаление свое о неправильности слов царского манифеста, будто царевич был побужден к возвращению в отечество настойчивыми советами, убеждениями и угрозами цесарского правительства. «Напротив, возвращение совершенно зависело от воли царевича, — писал римский император, — и как мы не препятствовали по случаю его согласия, так бы точно и не отказали в покровительстве и убежище, по праву народному и родству».

Точно так же неутешительны были и донесения Веселовского относительно требования возвращения трех писем царевича, отозвания из Петербурга австрийского резидента Плейера и назначения для переговоров с русским двором другого министра, помимо вице-канцлера Шенборна. Вместо выдачи писем, принц Евгений, словно дразня, только показал их резиденту издали, запечатанными и без надписи. На настойчивые же просьбы выдать их принц отвечал советом обратиться с этой просьбою опять-таки к тому же вице-канцлеру графу Шенборну.

Нечего делать, пришлось резиденту, против царского наказа, ехать в Люксембург к вице-канцлеру и снова пришлось вынести оскорбительный прием. Вместо передачи всех писем граф Шенборн, ссылаясь на приказание цесаря, дал резиденту только прочитать одно письмо в сенат, будто бы распечатанное самим императором. Резидент не только успел прочитать это письмо не один раз, но даже и запомнить его выражения. По словам Веселовского, в письме заключалось объяснение им причины отъезда царевича за границу такими словами: «Хотели меня неволею облечь в черное платье и чтоб не верили, если будет слух, будто он умер, напротив, он обретается под протекцией одной высокой особы».

20

В тот же день получения показаний царевича государь отправил в Киев Скорнякова-Писарева с приказанием взять киевского митрополита, краковского и печерского архимандрита Иоаникия, все бумаги их опечатать и привезти иерархов вместе с бумагами в Петербург для розыска. Старый митрополит от испуга на дороге, в Твери, умер, а архимандрит Иоаникий возвращен тоже с дороги как взятый будто бы по ошибке. (Прим. авт.)