Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 68 из 86

Утро первого дня Светлого Воскресения Христа. От карточного домика Петра, под неустанный колокольный звон, отъезжают экипажи высоких особ, бывших у царя с обычными поздравлениями по случаю радостного праздника. Вслед за экипажами, проводив гостей, вышел на берег и сам государь — осмотреть, скоро ли можно будет на давно приготовленной шлюпке прокатиться по мягким волнам. В домике остались только самые приближенные царицы: ее любимые статс-дамы и неразлучная с ней Матрена Ивановна с братом своим камер-юнкером Вилимом.

Катерина Алексеевна в последнее время похорошела.

В каждом грациозном движении ее белоснежного тела, стройно охваченного белой робой с розовыми лентами, в тщательно и красиво взбитых локонах и в оживленных голубых глазах сказывалась женщина, в которой говорила жизнь, не удовлетворявшаяся мелочными житейскими потребностями вроде чистки и штопанья чулок и кафтанов. Теперь Катерина Алексеевна смотрела царицей и женщиной, нисколько не напоминавшими прежнюю пасторскую медхен. Точно так же, в три года от первого поступления ко двору, изменился и Вилим Иванович, смотревший уже не прежним робким, нежным юношей, не смевшим поднять глаза на свою повелительницу. — Вилим Иванович сложился в очаровательного стройного придворного, верно сознающего свой вес и свое место при дворе, где он чувствовал себя дома, человеком близким и дорогим… В отношениях государыни и ее камер-юнкера постепенно и незаметно для них самих, невидимо для мужа, но заметно для зорко наблюдающих придворных, установлялась та короткость, в которой совершенно сравнивается разность общественных положений. Молодой камер-юнкер чувствовал в словах своей государыни другое значение, совсем не то, которое отдавалось ему сухо, как верному слуге, и в светлом, будто нечаянно брошенном на него взгляде, — иное выражение.

— Жаль бедную, погубила себя, — говорила Катерина Алексеевна, в раздумье играя белокурыми кудрями стоявшей подле нее старшей дочери Анюты.

— А диковинное это дело, как мы за ней ничего не примечали. Стыдливой такой казалась, от всего, бывало, краснела, а тут вот что наделала… ребенка бросить… да и бросить-то не так, как следует!.. Нет бы отдать кому-нибудь по тайности… Да, в таких делах надо быть очень осторожным, — рассуждала Матрена Ивановна, бросая искоса значительный взгляд на брата.

— От стыда, должно быть, думала, никому невдомек, — заметила государыня.

— От стыда да от неопытности, — подтвердила Матрена Ивановна, — все хоронилась, хоронилась, вела дело хорошо, а кончила глупо. Как можно было завертывать ребенка в белье с метками! Думала обойтись самой, без помощи… нет, без опытного человека никак нельзя…

Случаи который занимал тогда все высшее общество столицы, о котором толковали во всех кружках, как и теперь в интимной беседе государыни с Монсами, касался до несчастной фрейлины царицы Марьи Гамильтон, или Гамелтовой. Бедная девушка, без поддержки близкой, родной руки и под влиянием тлетворной заразы, овладевшей тогда женщиною, вышедшею вдруг из заключения на полную свободу с развитой чувственностью и без нравственных начал, беззаветно поддалась страсти к ловкому царскому денщину Ивану Орлову и пала, как падали тогда многие и многие, но более ее счастливые или, лучше сказать, более ее опытные и находчивые. Следствие падения не замедлило обнаружиться в постепенно увеличивающейся полноте. К довершению горя и счастие красавицы продолжалось не долго: насытившись ласками невинной жертвы, увлеченной клятвами и обещаниями близкого брака, обольститель скоро охладел к ней и стал отдаляться. Марья Степановна страдала невыносимо; делая нечеловеческие усилия казаться в обществе веселой и скрыть от всех свое положение, у себя в комнате она по целым ночам рыдала, стараясь заглушить свои стоны, плотно прижимаясь мокрым лицом к подушке. Но время шло да шло, и скоро настал момент, когда она сделалась матерью… Одинокая, в порыве отчаяния и бессознательного исступления, она схватила шейку новорожденного обеими руками, притянула к себе, взглянула на сморщенное красненькое личико, в котором узнала черты отца, страстно поцеловала и, глухо вскрикнув, судорожно сдавила тонкими пальцами дряблое горлышко. Через несколько минут в ее руках лежал только труп… Далее она ничего не помнила; не помнила, как, инстинктивно накинув на себя платок и обернув младенца первым попавшимся под руку бельем, она неслышно выскользнула из спальни, прокралась через смежные комнаты, вышла в сад и там бережно сложила свою ношу…

На другое утро между гряд дворцового сада нашли холодный труп новорожденного и доложили царю. Так как по медицинскому свидетельству оказалось, что ребенок умер насильственной смертью, то начался деятельный розыск виновного. Как опытный следователь, государь сам осмотрел ребенка, обратил особенное внимание на белье и заметил помету царского двора. Подозрение упало на фрейлину Гамильтон, ее допросили и заключили в тюрьму до решения суда.

— Без знающего человека в таком деле никак нельзя обойтись, — продолжала Матрена Ивановна, — чаю, ее скоро решат… к чему-то присудят?

— Муж говорит, что по регламенту следует смертная казнь, — нетвердо отвечала государыня.

Какое-то странное, не то пугливое, не то участливое, выражение пробежало по красивому лицу Вилима Ивановича, в уме которого невольно мелькнуло сравнение с своим собственным положением.

— Казнят несчастную? — с волнением спросил он, вскинув выразительные глаза на государыню. — Но ваше величество, верно, не допустите до этого и уговорите государя?

— Не могу тут ничего сделать, — отозвалась она закрасневшись, — не то время… Муж стал таким недовольным и раздражительным, особенно теперь по этому делу царевича. Разве научить царицу Прасковью Федоровну, она мастерица его обходить…





— А вон и он сам! — вдруг объявила Монсова, усевшаяся было вдали от государыни и брата у окна.

— Кто? Муж? — спросила Катерина Алексеевна далеко не прежним ровным голосом.

— Совсем не государь, а царевич идет сюда по площади; верно поздравить ваше величество с праздником, — успокоила Матрена Ивановна.

Вошел царевич, робко, пугливо озираясь во все стороны, точно преступник. Мачеха, не видевшая его более двух лет, совсем не узнала пасынка. Трехмесячный преображенский розыск положил страшную печать на мягкую природу царевича. Глубоко сидевшие в синих впадинах глаза смотрели тупо, неподвижно и бессмысленно, отвислая от худобы кожа оттянула углы открытого рта с обеих сторон и придавала всему лицу жалкое выражение забитого животного; даже прежний высокий рост умалился от сгорбленной спины.

— Здравствуй, Алексей Петрович, будь гостем! — приветливо встретила Катерина Алексеевна пасынка, но не решаясь называть его царевичем.

Она трижды похристосовалась с ним не без тайного отвращения.

— Матушка-государыня, смилуйся! Помоги мне, несчастному! — почти выкрикнул пасынок надорванным голосом, бросаясь пред нею на колени и ловя обеими руками ее руку.

— В чем, Алексей Петрович, я могу помочь тебе? Успокойся, садись и скажи мне, — утешала Катерина Алексеевна, которой действительно было жаль царевича и которой хотелось бы в чем-нибудь помочь ему; но вместе с тем ей вспомнились и постоянные советы Данилыча, его рассказы о том, что ее собственное благополучие зависит от окончательной гибели пасынка.

— Смилуйся, государыня, — умолял между тем пасынок, целуя ее руки, — умилостиви и уговори государя.

— Готова бы я, да скажи, в чем уговорить?

— Скоро Афрося моя прибудет… Помиловал бы нас государь, позволил бы жить со мною, обвенчал бы нас, а потом пусть сошлет куда хочет, хоть на край света Божьего… Готов я сделать, что прикажет; все готов сказать, что ему будет угодно, только бы помиловал, обвенчал нас, сложил бы с моей души грех, — продолжал умолять Алексей Петрович, обливаясь слезами и прижимаясь головою к ее ногам.

— Полно, Алеша, встань, не плачь, все сделаю, что смогу, — успокаивала государыня, стараясь приподнять царевича. И в эти минуты она сердечно жалела пасынка, готова была ему помочь, забыла даже и о наговорах князя о собственной ее опасности, о том, что за пасынком стоит целый легион тайных недоброхотов, от которых не будет пощады ни князю, ни ей самой.