Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 86

— Пятой, никак, чарочкой сквернишь уста свои, святой отче Феодоре, — подсмеялся соборный дьякон, когда достопочтенный протоиерей Пустынный протянул руку за новой рюмкой.

— Не ведаешь Священного писания, отец дьякон, — с важностью и прищурив масленые глазки ответил отец протопоп, — не то сквернит человека, что входит в уста, а то, что выходит из уст.

Приезжий гость Степан Богданович не принадлежал ни к одной из групп и, видимо, стеснялся незнакомым обществом. Как внимательная хозяйка, Авдотья Федоровна, заметив неловкое положение гостя, стала чаще обращаться к нему с предложениями откушать того или другого и, наконец, по особенному вниманию к нему, как к посланцу мужа, занялась исключительно им.

— Давно изволил прибыть сюда, господин енарал? — тихо спросила она Глебова, по привычке несколько наклонив головку на левую сторону, опустив глаза и еще более зардевшись.

— С месяц тому будет, государыня, — отвечал Степан Богданович под тон царице.

— А за каким делом изволил пожаловать? — спросила Авдотья Федоровна.

— Ноне одно дело, государыня, у нас — военное… Прибыл сюда по указу набирать некрут…

— Как кончишь, так и отъедешь отсюда? — снова залюбопытствовала она. Ей так хотелось получить свежие и верные вести из того мира, от которого она так давно была оторвана и о котором она не забывала ни одной минуты. Ей до того хотелось узнать о сыне, о муже, что она перемогла врожденную стыдливость.

— Не скоро еще, государыня; некрутов приводят мало, да и то каких-то ледащих, совсем неспособных. Здешние власти сказывали мне, будто во всей округе почти не осталось крепких людишек.

— Не осталось… да… не осталось, — машинально повторила Авдотья Федоровна, — люди нужны и дома… Вот я слышу, — везде плачут… работать некому… пахать… Скоро ли война-то кончится, енарал?





— Не знаю, государыня, наше дело лоб подставлять, а не мудрить. Мы, кажись, весь берег забрали. Слышал, будто переговоры станут вести немцы… Государь их жалует, им верит, любит…

— Да… любит… — чуть слышно проговорила она; и вспомнились ей те нескончаемые между нею и бывшим мужем семейные размолвки, в которых она отстаивала свое кровное, своих близких, старалась отвлечь мужа от дьявольских зловредных ухищрений и в которых запальчивый муж не знал предела своей ярости. Вспомнилось ей, что эти немецкие люди оторвали от нее мужа, околдовали его, окружили немецкими девками, наглыми и зазорными, не только не скрывавшими своих прелестей, а, напротив, выставлявшими их напоказ для соблазна… И он соблазнился тогда… засмотрелся на чужие голубые глаза: не застенчивые, не опущенные перед его очами, а вызывающие на вольное обращение. Потом, здесь уже, от каких-то странников она услыхала, что этих голубых глаз скоро не стало, что вместо них явились другие, тоже из немецкой земли; и будто эти другие так околдовали, что он не может и обойтись без них, что он решился даже узаконить полюбовницу и незаконных детей от нее; что будто любит без ума этих незаконных, а своего законного, ее ненаглядного Алешеньку, гонит со света Божьего. Ей так хотелось бы спросить у генерала, правду ли наговорили ей старцы перехожие, узнать, хороша ли эта заморская красавица, но не решалась, стыдно, как-то унизительно, ведь она все-таки государыня, хоть и постриженная насилком. И вот вместо прямого вопроса она пошла в обход: повела речь о тяжелых временах, о военных страстях, о неустанных трудах государя, но узнать почти ничего не узнала. От прямого ответа генерал уклонялся, видимо: он или сам не знал в точности, или не хотел бередить ее раны. Он распространялся о военных походах, победах и поражениях, а о семейной жизни мужа ее ни одного слова, только заметно было, что генерал не сторонник заморских новшеств, иначе не высказал бы с особенным ударением:

— Много, государыня, пролито крови, много осиротело и обнищало, весь народ стонет, а добудем ли счастья за морем, про то один Бог ведает.

Такие слова лились целительным бальзамом на душу царицы, пострадавшей именно за подобные же мысли. Теперь Авдотья Федоровна убедилась, что не одна она, женщина слабая и неопытная, не одни темные старцы да церковники так думают, а вот и сподвижники же мужа тоже сторонятся от немецкого наваждения. И невольно она благосклоннее вскидывала на гостя полуопущенные глаза, радостнее вслушивалась в его речи.

Опустошив значительную долю поставленных брашен и яств, гости стали прощаться. Первыми поднялись старицы под начальством своей матери казначейши, а за ними следом собралась и мужская половина местного и соборного причта. Угощение только что еще начиналось: завтрак у государыни-инокини собственно составлял введение к празднеству, был его официальной стороной, суть же и окончание, самое широкое веселье происходило по разным кельям ласковых хозяек, не скупившихся на добрые приветы. В таких празднествах нередко случалось, что запоздавшие гости ночевывали в обители — монастырские нравы того времени не отличались особенной безукоризненностью…

Странное чувство испытала государыня по отъезде гостя. Вся скорбь и злоба против насильственной расправы, волновавшие ее в первое время иноческой жизни и убаюканные было обнадеживаниями и сладкими речами старцев проходимцев, вновь разгорелись с удвоенной силой, но с иным оттенком. Тогда кипела желчь против виновника своего униженного положения, злоба за оскорбленную любовь, злоба за отрыв от сына; теперь же нет личной ненависти, теперь она сама как будто ушла от мужа, стала к нему совсем чуждой, ее не волнует упрямое желание сесть опять на державство, она как будто вдруг привыкла не быть действительной государыней, теперь ей все равно, но зато с не испытанной прежде страстностью ей захотелось свободы, и только одной свободы. Подойдя к окну и окинув пеструю толпу, она позавидовала каждой закорузлой богомолке, каждому оборванному мальчишке, каждому калике, каждому нищему — все они живут, не связаны, как она, счастливы по-своему. А жила ли она когда-нибудь? Было ли в ее жизни, на чем могло бы отдохнуть ее сердце? За что ж она одна лишена того, чем пользуется каждый из ее рабов, и почему именно теперь зародилось у нее такое тоскливое и тревожное чувство, теперь, когда годы прошли и когда в будущем не до обманчивых призраков?

Задавшись страстными упреками, Авдотья Федоровна словно окаменела; не слыхала она, как повеселевшая от брашен келейница Капитолина убрала со стола и как несколько раз спрашивала, не угодно ли чего инокине-государыне, не замечала и того, как ее любимец, ожиревший бухарский кот Васька, с час уже трется на ее коленях, мурлычет, подозрительно посматривает на нее большими желтыми глазами и щекочет по ее лицу пушистым хвостом.

Несколько часов, вплоть до вечерен, к которым отблаговестили и которых в действительности не было по невозможности разбудить отцов иереев, просидела неподвижно Авдотья Федоровна, просидела до тех пор, когда келейница Капитолина доложила о приезде святого архиерея Досифея.

Отец Досифей, чернец далеко еще не старый, лет сорока, впрочем, такой наружности, при которой трудно угадываются лета. Высокий, худощавый, с продолговатым, правильным и бледным лицом, оттененным темно-русыми волосами, падавшими по обеим сторонам лица, он казался человеком еще не изжившимся, способным испытывать человеческие волнения; его умные, темные глаза блестели огоньком и глубоко заглядывали в душу каждого, говорившего с ним. Отец Досифей был из тех, которые ловко умеют порабощать слабых и делать из них послушные орудия своей воли. В народе и даже между близкими людьми он слыл за мужа святого, прозорливого, провидевшего тайны предопределения. Сам старый Суздальский митрополит Илларион, хотя по многолетней опытности своей, по своему высокому сану и считал себя вправе предостерегать его как человека еще молодого от соблазнов близких отношений с молодой еще черницей-государыней, но высоко ценил его ум и святость. В короткое время отец Досифей возвысился из простых монахов до сана архимандрита, а потом и до епископа. Но и сан епископа не удовлетворял святого отца, он желал многого…