Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 86

— Верно, дурные новости, государь? — спросил он, когда они остались одни.

— Очень дурные, Александр Васильевич, вот прочти сам, — отвечал царевич, подавая хозяину письмо отца.

— Я это предвидел и недаром советовал тебе оставаться за границей… Напрасно ты тогда меня не послушал, — высказал Кикин, отдавая письмо.

— Прошлого не воротишь, Александр Васильевич, лучше посоветуй, что мне теперь делать.

— Самое лучшее, по моему мнению, — отрекись от престола.

— Я то же сам думал… да лучше ли… у меня дети…

— Отречешься ли ты или не отречешься — все равно: ни ты, царевич, ни дети твои, говорю тебе прямо, не наследники. Прямой наследник родился на днях Неужто ты думаешь, Данилыч не работает? С тобою давно у них покончено… Если не отречешься добровольно, так заставят насильно; а то еще хуже сделают — либо опоят, либо изведут каким-нибудь средством Теперь и выбирай сам ежели нынче откажешься добровольно, так останешься жив и в будущем можешь воротить За тебя, почитай, все, кроме выскочек, встанут и при случае возьмут на державство. Сашке без государя не жить… А ежели будешь упрямиться и волочить, так, пожалуй, и пропадешь.

Предположение, высказанное Кикиным, вполне подходило к убеждению, вскоренившемуся в болезненном воображении царевича, о том, что отец только выискивает благоприятного случая, как бы погубить его. Кто хочет и старается убедить себя даже в самом уродливом предположении, тот в конце концов непременно дойдет до уверенности. Царевичу ясно открывалось, зачем государь и его любимец Данилыч подавали ему, такому слабому и болезненному, объемистую чару вина, от которой ему становилось дурно и он падал без чувств; зачем в походе морили его чуть не голодом, заставляли стоять на холоде и ветру по нескольку часов. Ясно, что и прежде отец не любил его, а теперь, когда от любимой жены родился сын, так, очевидно, этому сыну и перейдет наследство. Остается, стало быть, только оберегать свою жизнь.

От Кикина царевич отправился к одному из приближенных отца, но в традиционной преданности которого к себе он был уверен, — к князю Василию Владимировичу Долгорукому, всеми уважаемому сенатору, отличавшемуся в походах и любимому солдатами.

— Зачем пожаловал, государь, аль беда какая стряслась? — с обычною своею грубою откровенностью встретил князь Алексея Петровича.

Тот подал ему молча отцовское объявление.

— Так… так… не без Сашкиных шашень… Знаем мы. Как же ты решил, государь-царевич?

— Да чего тут гадать-то, князь, решил отречься…

— Верно, Алексей Петрович, теперь тебе больше и ходу нет никакого.

— Боюсь только, князь…

— Чего?

— Свяжешь себя письменно, а у меня дети…





— Э… чего выдумал бояться! Разве письмо значит что?.. Ничего… Давай хоть тысячу писем, кто знает, когда еще что будет? Ведь твое письмо не запись какая крепостная с неустойкой, какие мы преж сего промеж себя давывали. Старинная пословица сказывается: улита едет, когда-то будет!

Убедившись, что действительно его письмо с отречением не запись какая крепостная с неустойкой, царевич, воротившись домой, принялся за сочинение ответного письма.

Много перервал он бумаги, находя то выражения слишком ясными, то слишком неопределенными и досадливыми для отца, то слишком резкими; наконец он остановился на одной редакции, которую на следующий же день и отправил к отцу.

В его письме говорилось:

«Милостивый Государь Батюшка!

Сего октября в 27 день 1715 года, на погребении жены моей, отданное мне от тебя, государя, вычел; на что иного донести не имею, только буде изволишь, за мою непотребность, меня наследия лишишь короны Российской, буди на воле вашей. О чем и я вас, государя, всенижайше прошу: понеже вижу себя к сему делу неудобна и непотребна, понеже памяти весьма лишен (без чего ничего возможно делать), и всеми силами умными и телесными (от различных болезней) ослабел и непотребен стал к толи-кого народа правлению, где требует человека не такого гнилого, как я. Того ради наследия (дай Боже вам многолетнее здравие!) Российского по вас (хотя бы и брата у меня не было, а ныне, слава Богу, брат у меня есть, которому дай Боже здравие) не претендую и впредь претендовать не буду; в чем Бога свидетеля полагаю на душу мою, и, ради истинного свидетельства, сие пишу своею рукою. Детей моих вручаю в волю вашу, себе же прошу до смерти пропитания.

Сие все предав в ваше рассуждение и волю милостивую, всенижайший раб и сын Алексей».

Прошло несколько дней, а от отца нет никаких вестей. С тоскливым нетерпением царевич идет тайком к князю Василию Владимировичу узнать, как принял его ответ государь и на что решился.

— Чаю, наследства лишит и кажется доволен, — высказал князь и потом добавил. — Я тебя у отца с плахи снял. Теперь ты радуйся, дела тебе ни до чего не будет.

И царевич поверил такому благополучию, обрадовался и успокоился. Да и как же было не верить, когда говорит так сам князь Василий Владимирович, один из любимых приближенных отца, но в тайном расположении которого к себе царевич вполне был убежден. Царевич живо помнил: как раз давно уже, несколько лет назад, еще при осаде Штетина, когда они — он да князь Василий — ехали вдвоем для осмотра диспозиции войск, откровенно передавая друг другу жалобы на отцовские тягости, князь Василий с особенной резкостью высказался:

«Кабы на государев жестокий нрав да не царица (Екатерина Алексеевна), нам бы жить нельзя; я бы в Штетине первый изменил».

VII

Ярко освещен громадный, сравнительно с низкими постройками того времени, дом адмирала графа Федора Матвеевича Апраксина на том берегу Невы, где тогда существовала пристань для сообщения с возвышающеюся напротив Петропавловскою крепостью и где ныне находится, Зимний дворец. На берегу и по углам дома расставлены смоляные бочки Волнующиеся ветром пламенные языки освещают фасад, а густые клубы черного дыма прихотливо тянутся змеями через широкую темную поверхность реки. Из окон яркий свет прорезывает глубокую осеннюю ночь длинными светлыми полосами, в которых появляются подъезжавшие экипажи и косматые головы черного люда, жадного посмотреть на выходивших у подъезда именитых особ.

Граф Федор Матвеевич справляет день своих именин великолепной ассамблеей. Хотя ассамблеи формально учредились только три года спустя, но и в 1715 году они практиковались лицами, приближенными к царю, знавшими его твердое намерение уничтожить, по примеру Запада, затвор, вывести из него русскую женщину и сделать из нее общественного члена. Конечно, первые ассамблеи составляли только первообраз тех последующих, для которых организовалось формальное положение — закон, устанавливающий их форму и обрядность. На ассамблеи пятнадцатого года еще рассылались особые приглашения гостям; существовала обязанность хозяина и хозяйки встречать гостей, занимать их; и открытие ассамблейного сезона не возвещалось еще всенародным объявлением на всех площадях и перекрестках.

На стенных часах с кукушкой, новости того времени, пробило шесть часов пополудни — обыкновенный час съезда гостей и открытия ассамблеи, продолжавшейся обыкновенно до полуночи, а в случаях особенно торжественных — именин хозяев или при особенном одушевлении гостей — до двух или трех часов ночи. В парадных комнатах все приготовлено. Обширная зала, где должны были производиться танцы, обливалась режущим глаза светом-от бесчисленного множества свечей, или вставленных в массивную люстру и стенные бра, или просто расставленных в серебряных подсвечниках по окнам, по столам и везде, где только выискивалось подходящее местечко. Кругом залы единственную мебель составляли стулья вдоль стен для отдыха танцующих и пожилых маменек. Навощенный пол блестел отражением переливчатых огней от хрустальных подвесок люстры. Двери в небольшую смежную комнату отворены, и в ней видны расставленные пюпитры с нотами, а над ними головы пленных шведов — музыкантов, составлявших почти единственный оркестр в тогдашнем Петербурге. Правда, были и другие оркестры: у герцога Голштинского трубили двенадцать валторнистов; солидный оркестр у княгини Марьи Юрьевны Черкасской, урожденной Трубецкой, второй жены Алексея Михайловича, игравшего впоследствии при Анне Ивановне такую видную роль; у самой государыни Екатерины Алексеевны был организован прекрасный оркестр; но все эти оркестры были доступны далеко не всем или по дороговизне своей, или по множеству требований; у недостаточных же лиц нередко фигурировали или какой-нибудь скрипач, или просто казак с бандурой. Другие, противоположные двери, тоже отворенные, вели в соседнюю комнату, предназначенную для нетанцующих мужчин. В этой комнате для конверсаций находилась более мягкая мебель со столами и столиками для игры в шахматы и шашки — картежная игра на ассамблеях не допускалась, — а посредине круглый стол с пачками табака различных сортов и лучинками для закуривания.