Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 38

Вся комната благоухает клубникой. Я высыпал ее в синюю фарфоровую миску, единственный уцелевший предмет из венского сервиза, память о родителях, и поставил на подоконник. В сумерках я люблю сесть в кресло у окна и глядеть на солнце, опускающееся за бездействующую электростанцию. Прежде чем устроиться там, я срываю листок с календаря. Когда-то я делал это утром, перед выходом из дому. С тех пор как выходить мне стало незачем, я ложусь на рассвете, встаю после обеда, а активную духовную жизнь начинаю в сумерках. Лишь тогда я ощущаю в себе желание узнать, какой на свете день. Вечернее отрывание листка календаря — мой маленький ритуал. Без таких мелочей старик, выброшенный окружением на свалку, канул бы в небытие. Судя по календарю, единственному, какой мне с большим трудом удалось раздобыть, сегодня отмечается день рождения Карла Маркса. Но, наверное, не только его.

Побороть склероз помогло мне солнце. Солнечный зайчик прыгнул на мой портрет, написанный нашим милым мальчиком. Как я мог позабыть! Ведь ему исполняется сегодня тридцать лет. Вы себе не представляете, дорогой Ролан, как я обрадовался. Вы наверняка празднуете вместе. Э. вернулся в Париж или Вы отправились к нему. Ведь мир, по которому можно спокойно передвигаться, чтобы быть с другом в день его рождения, по-прежнему существует. Небось уже откупорили шампанское. Вы, дорогой друг, всегда любили «Вдову Клико», правда? Теперь, верно, чокаетесь бокалами, полными пузырьков. Prost![33] За Ваше здоровье закушу пряником и клубникой. Вот мне и сделалось веселее на душе.

На закате небо переливается невиданной гаммой цветов. Это благодаря загрязнению воздуха. Чего в нем только нет! Медь, цинк, хром, кобальт, сера, ртуть, уран, плутон. Нас травят и одновременно радуют взор. С возрастом цвета действуют на меня все сильнее, они обладают волшебным даром воскрешать воспоминания. Предвечернее небо обращается в экран, на котором мелькают чудесные картины прошлого. Эта belle epoque[34] — наша молодость. Крутится лента пастельных тонов, вот и майский вечер в Дебрецене, кажется, ровно сорок лет назад. Помните, дорогой Ролан, кафе в скверике, у теплой стены протестантской коллегии? На столиках стояли хрустальные вазочки с белой сиренью. Я просматривал свои записи, и вдруг на тетрадку упала тень. Высокий худой парень в клетчатой рубашке и полотняных шортах с улыбкой поглядывал на свободный стул. Я кивнул, Вы сели, к нам тут же подбежал ober.[35] Вы взглядом указали на бокал, который я как раз вылизывал, и он сразу принес клубнику со взбитыми сливками. Вы моментально уплели свою порцию, а потом спросили меня о чем-то по-французски. Мы сразу понравились друг другу, верно?

Меня очень тронуло, мой дорогой Ролан, что, составляя план «Энциклопедии», Вы припомнили тему, над которой я работал, когда мы познакомились. Я восхищаюсь интуицией, которая позволила Вам догадаться, что эти вопросы по-прежнему меня волнуют. Однако Вы и сами понимаете, дорогой друг, что обстоятельства не способствуют продолжению былых исследований. Все, что я могу — это дать Вам свое юношеское эссе, о котором мы в свое время столько спорили. Мне так и не удалось перепечатать его на машинке, рукопись я сумел закопать. Подгнивший черновик извлек из земли наш милый мальчик, собственноручно все переписал и хранил у доверенного лица. Теперь надо будет забрать текст и переправить в Париж. Это несколько рискованно, но попробовать стоит. Не скрою, эссе много для меня значит.

Эпиграф к эссе я взял из Еврипида, собрание сочинений которого мне тоже, увы, пришлось обратить в деньги. Так что заранее приношу извинения за возможное искажение слов Ипполита. Помните, как он крикнул Зевсу: «Зачем ты создал женщину? И это зло с его фальшивым блеском лучам небес позволил обливать? Или, чтоб род людской продолжить, ты обойтись без женщины не мог? Ведь из своих за медь и злато храмов иль серебро ты сыновей мог продавать». Мы вели долгие дискуссии о том, что же выражало это восклицание: неприязнь самого Ипполита к противоположному полу или мизогинию эллинцев в целом. Вы придерживались мнения, что все древние культуры (как и большинство новых) были проникнуты мизогинией примерно в одинаковой степени. Я же обвинял Грецию в особенной антипатии к женщинам и обнаруживал более уважительное отношение к ним в Египте, на Крите или у этрусков.

Вы справедливо упрекали меня в том, что я идеализирую малоизвестные культуры, а Грецию демонизирую просто потому, что о ней мы знаем больше всего. Это правда, однако не отменяет того факта, что в любимой Платоном Спарте убивали значительную часть новорожденных девочек. Можно ли в самом деле считать это правилом, а не исключением? Каковы результаты современных исследований? Дорогой друг, буду Вам весьма благодарен за исправление неточностей, которые Вы обнаружите в моей работе, уже такой старой, но, быть может, не до конца утратившей актуальность. Для меня большая честь, что Вы вспомнили о моей критике Спарты и Афин: критике физической силы и мужского спиритуализма по Платону, а также педерастии.





Согласно платоновской традиции, предназначение женщины — лишь умножение теней. Свет разума осенял одних только мужчин: пол солнечный и богоподобный. А потому ничего удивительного, что педерастия, суть которой — бескорыстные, во славу Эроса, отношения высших существ с равными себе, — почиталась синонимом любви чистой, возвышенной, божественной. Отношения мужчины и женщины, напротив, означали не просто соитие потребительское (служащее продолжению рода), но и деградацию существ высших как следствие контакта с низшими. Я полагаю, что Ипполит — рупор Эллады. А это имело далеко идущие последствия. Презрение к женщинам, каковым пронизана греческая философия, литература и искусство, наложило печать на всю европейскую культуру, в которой женщинам и по сей день редко предоставляется право голоса. А ведь уже греки осознавали, сколь важную роль женщина могла бы играть в общественной жизни. Помните, дорогой Ролан, кто осмелился осудить Перикла за резню на Самосе, постыдную и губительную для Афин? Лишь старая Эльпиника (за что отец демократии смешал ее с грязью).

Помните, дорогой друг, как в тот жаркий август 1937 года я твердил: Греция — колыбель нашей культуры, в том числе культуры презрения к «слабости» женщин, влияние которых смягчает обычаи, позволяет сохранить мир. Европа унаследовала от Греции культ войны. Помните, в каком черном цвете я видел будущее? Вы успокаивали меня и убеждали, что войны не будет, ибо восторжествует разум мужчин, подобных нам: пестующих в себе гармонию мужского и женского начала, сторонящихся агрессии. Наша встреча в Дебрецене, куда я бежал от службы в армии, а Вы, освобожденный от нее вследствие слабого здоровья, приехали на место преподавателя французского языка, казалась Вам добрым знаком для Европы, которую «не похитит более какой-нибудь обратившийся в быка Зевс».

Вы, как и я, бунтовали против оправдания насилия в мифологии и искусстве. Нас влекла другая, более великодушная Греция. Помните, дорогой друг, гравюру над моей кроватью? Вы спросили, кто на ней изображен, а я ответил, что Геракл, тронутый жертвенностью Альцесты до такой степени, что заставил Танатоса выпустить ее из подземного мира. Альцеста покидает могилу, и Геракл ведет ее к возлюбленному Адмету, ради которого она добровольно умерла. В ответ Вы улыбнулись и сказали: «Знаете, в лицее я написал сонет о любви Геракла к Адмету. Она была столь велика, что Геракл подавил в себе ревность и вернул из-под земли Альцесту, с которой соперничал за сердце Адмета».

Я понял, что Вы хотели сказать своим признанием. Пора поведать, каковы оказались последствия. Под влиянием Ваших слов я переписал свое эссе и добавил эпилог, в котором приоткрывал собственную биографию. Я рассказал об однокласснике, с которым сидел за одной партой и в которого влюбился в гимназии, и о решающем разговоре с мамой, которой, как, впрочем, и отцу, доверял безгранично. Родители были троцкистами, брак полагали «орудием общественного контроля». Они поженились ради ребенка и документов, благодаря которым могли «более успешно скрываться».