Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 38

Из слов Плиния Плания сделала вывод, что в Риме отсутствовала какая бы то ни было семейная политика, а браки заключались из опасения, как бы не вымер род. Я возразил, обратив внимание Плании на то, как легко было кого-нибудь усыновить и дать ему свою фамилию. Зачем же римляне женились, а после — столь же легкомысленно разводились, без согласия и даже уведомления супруга? О разводе Мессалины с Клавдием, который в общей сложности был женат четырежды, знала каждая галка на заборе, только не сам император. Как соотносились матримониум и любовь?

Я рекомендую Плании не разграничивать проблему брака и вопросы любви и эротики, но делаю это робко, опасаясь конфликтов. Главный аргумент против — римская поэзия, превозносившая «вечную любовь» и «нерушимый союз святой дружбы» лишь применительно к любовницам. Только им, своим dominae,[29] клялись поэты в любви и верности до гроба. «Госпожой», обычно воспеваемой под каким-нибудь греческим именем, могла стать любая женщина: темнокожая ливийская рабыня, неграмотная проститутка средних лет, вольноотпущенная воспитательница детей, девочка-подросток docta puella[30] и ее мать-аристократка. За одним исключением: dominae не могла быть супруга поэта. Если таковая у него имелась, сей постыдный факт скрывался. Было явно не принято любить собственную жену. Отголоски той традиции можно обнаружить и сегодня, не правда ли? Обожать супругу — словно бы немного неудобно, во всяком случае в Италии. Да и в других местах, пожалуй, тоже.

Плания утверждает, что эта римская традиция породила «комплекс Петрарки, который затыкал уши воском, дабы стоны безымянной жены, рожавшей за стеной очередное чадо, не мешали ему сочинять сонеты к Лауре». За ужином я брякнул что-то критическое об этой не слишком удачной формулировке, Плания же в ответ, опрокинув бокал красного вина, вскочила из-за стола и выбежала из столовой. На пороге она споткнулась, а я подавился тушенным в миндале морским языком, который приготовил специально для Плании. Сейчас я ее жду. Она не возвращается. Я отнес посуду в кухню и открыл холодильник. С дверцы упал магнит в форме жабы, которым Плания прижимает список того, что нужно купить.

Знаешь, Ролан, в последнее время я сильно продвинулся. Из цыгана получился обыватель. Помнишь, каким я был когда-то? Колтуны на голове, пластиковые сандалии, подвязанные веревкой? Помнишь, как мы впервые отправились на пляж, я разделся, а ты в ужасе заорал: «Да ты, Сильвио, из Освенцима, что ли, вернулся?» Кто бы мог подумать, что я отращу животик, стану носить размер XL, полюблю готовить, стирать в стиральной машине (Плания даже называет меня енот-полоскун), ходить за покупками. В пятницу вечером я по-детски радуюсь в предвкушении субботней ярмарки. Сажусь за письменный стол, надеваю очки и изучаю список необходимых покупок, в котором всегда что-нибудь да пропущено. Плания мелочами не интересуется. Я — наоборот. Замечаю, что масла в бутылке осталось на донышке, что кончается лук. Свежую зелень я всегда покупаю у своего давнишнего знакомца. Помнишь Робертино? Хромоногого немого с улыбкой во весь рот.

Я понаписал тут всякой ерунды, Ролан, чтобы скрыть свою подавленность. Это письмо я откладывал со дня на день. Тебе хватает собственных горестей, не хотелось морочить голову еще и своими проблемами. Но мне необходимо выговориться, спросить совета. Ролан, с Планией что-то не в порядке, а стало быть, и со мной тоже. Ты знаешь, что она значила для меня с самого начала, с первого взгляда! Помнишь, как мы стояли на вершине лестницы, дышавшей жаром? Тыльной стороной ладони я утирал со лба пот, взволнованно следил за маневрами шофера в белых перчатках. Из черного лимузина появилось гибкое существо в ниспадающей черной тунике на узеньких бретельках. Ты помахал рукой, девушка увидела тебя и направилась к нам. Она шла быстро, но мне казалось, будто это длилось вечность. В нетерпении я хотел броситься ей навстречу.

Первое впечатление я сохранил в душе до сих пор: такой я и вижу Планию. Меня потряс застывший горящий взгляд огромных черных глаз — широко распахнутых, обведенных темными кругами. На шее у нее была бархатная ленточка с головой Медузы, искусно вырезанной из слоновой кости. Тебя она поцеловала в щеку, мне протянула руку. Подул ветер, Плания машинально откинула назад волосы. На запястье у нее я заметил свежий шрам. Смешался. Плания заметила мой взгляд, покраснела. Как бы она реагировала, если бы знала, что ее друг Ролан подробно рассказал мне обо всем?

Лампочка перегорела, сижу впотьмах. За окном полная луна, плоская, словно тень Плании на фоне белых камней Акрополя. Она, кажется, обещала тебе экскурсию. Должно быть, забыла или раздумала. Поздоровавшись, Плания тут же резко развернулась и пошла вперед. Я встревожился. Ты — нет. Буркнул: «Оставляю вас наедине» — и стал бегом спускаться вниз. Хотел дать мне шанс? Вы так договорились?





Наверное, да. Как только ты ушел, Плания остановилась, помахала мне. От счастья я потерял дар речи. Подбежал, молча взял ее за руку. Не сводя друг с друга глаз, мы бездумно бродили по раскаленным руинам. Солнце преследовало нас, мы глазами указывали друг другу тень и на мгновение прятались в ней. Когда та исчезала, бежали дальше. В полдень укрылись от жары в музее, почти пустом.

В туалете мы умылись, попили воды. Плания смочила распущенные волосы. Когда она стянула их резинкой, я увидел на затылке розовую родинку, так интимно обнаженную, что на меня накатило желание. В смущении я опустил глаза. Плания, до этой минуты немногословная, вдруг заговорила о плакате: мчащаяся квадрига и девушка, вырывающаяся из мужских объятий. На вопрос, что изображено на фрагменте фриза — не похищение ли Персефоны? — Плания нахмурилась. Почему? Не понимая, в чем моя вина, но едва сдерживая слезы, я опустился перед Планией на колени. Это ее тронуло. Она наклонилась ко мне, откинула мокрые волосы, поцеловала в лоб. Я задрожал, а Плания тихо проговорила: «Нет, это не Персефона. Это женщина, изнасилованная воинами. В Греции столько насилия, понимаешь?» Я ничего не понял, но догадался, что Плания говорит о себе, и ощутил жалость.

Луна скрылась за оконной рамой. Сам не знаю, Ролан, зачем вспоминаю старую историю. Наверное, потому, что меня не перестает мучить мысль: зря ты все мне рассказал. Избыток сострадания умаляет желание, особенно вначале, когда следует действовать без оглядки, идти напролом. А именно этого я сделать не мог. Я боялся шокировать Планию, разбередить старые раны. Мне недоставало смелости полюбить женщину, которую я люблю больше жизни, но на которой ни в коем случае не должен был жениться.

Помнишь ту ночь? Ты, как заведенный, повторял, что «подпись на клочке бумаги» ничего не изменит в наших отношениях, пусть это будет «матримониум, непорочный и белый как снег», а через месяц можно и развестись. Ты был так красноречив, так упрям. Сперва я стойко парировал твои аргументы. «Во-первых, — твердил я, — мне вообще претит институт брака. Во-вторых, я бы женился на Плании ради бумажки, если бы не любил ее». Ты поддакивал, но не сдавался. Мы пререкались всю ночь. Пили. Утром я совершенно осовел и согласился с тобой, только чтобы прекратить спор, хотя на кончике языка у меня вертелся вопрос: если это чистая формальность, Ролан, почему же ты сам не женишься на Плании, сам не освободишь ее от кошмарного дома и страны?

Нет, Ролан, я тебя не обвиняю. Ты хотел как лучше, я, впрочем, тоже. Дорога в ад вымощена добрыми намерениями. Но, наверное, ты уже сам понял, что мы подрезали Плании крылья вместо того, чтобы ей помочь. Плания в нас не нуждалась. Она не настолько ощущала себя жертвой, не настолько была беспомощна. Имела положение, связи, деньги. Могла купить себе жениха. Кто знает, вдруг бы это поставило ее на ноги? А теперь — что получила наша Плания? Паспорт цивилизованной страны, государственную стипендию, полставки на (второразрядном) факультете мужа и его самого: енота-полоскуна, ретушера путаной диссертации, над которой Плания корпит — сколько уже лет?