Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 86

Я взял с журнального столика ручку и на клочке бумаги крупным почерком признал факт передачи мне на руки Курагой ста рублей с оговоренным Курагой и принятым мной условием, что ровно через месяц верну ему сумму в размере ста пятидесяти рублей.

- Как же понимать этот маловразумительный документ? - закричал Курага, внимательно изучив написанное. - А не сходить ли к нотариусу? Прости, Нифонт, но я не понимаю, хорошо еще, что хоть ты разбираешься в подобных делах.

- Зачем к нотариусу? - сказал я. - Написано моей рукой, подпись моя в наличии, все как полагается. Я теперь в твоих руках, Курага.

- Но кто мне поверит? Скажут, что мы тут детство развели, самодеятельность... Черт возьми, совершенная сложность, абсолютная и непостижимая!

- В конце концов, между нами все должно держаться на взаимном доверии.

- Я-то тебе верю...

- Давай деньги.

Он хотел уклониться, потянуть время, еще поговорить, но я крепко стоял на своем: сначала деньги. А когда я взял у него сумму, на которой мы столковались, болезненный толчок в сердце да и во всем естестве сообщил мне, что я совершаю шаг, от которого уже не будет, пожалуй, возвращения назад, к открытому существованию. Разве есть у меня хоть крошечная мысль, что я верну этот долг?





Курага, вручая мне деньги, смотрел на меня во все глаза. Я удивился, что ему до сих пор не пришло в голову спросить, зачем мне сто рублей. Он так и не спросил. От подбородка медленно и устрашающе поднималась и покрывала все его лицо пунцовая муть, стиравшая бледность.

- Сложная штука жизнь, - воскликнул он неожиданно и - уже снова Георгий Победоносец, Данко, заботливо моющий руки перед тем как разорвать себе грудь, - велел безмолвной своей жене подать еще чаю.

-------------

Не знаю почему, но именно эта банальная неправдоподобность Кураги, словно он был не человек, а выращенный в литературной реторте гомункул, более всего смутила и поразила меня. Она открыла мне глаза на непоправимость и дикость моего поступка. Пойди я сейчас и попроси в долг, под самым даже фантастическим предлогом, у самой Гулечки, это показалось бы мне не таким страшным и глупым, как то, что сделал я, как показался вдруг страшен и глуп комедийный идолопоклонник Курага. Что он торгаш, я никогда не сомневался, но я видел, он искренне не придает никакого значения тому, что он торгаш. Это для него в порядке вещей, его отнюдь не смущает такая роль, он не находит ее отвратительной. Я, со своей стороны, легко вошел в роль должника, быстро сообразил, что мне в моем положении долги лучше не отдавать, и поверил, что от этого мой авторитет в высшем смысле вовсе не пострадает. В конце концов это по-человечески милая, душевная, забавная, искрящаяся роль, в ней нет ничего косного и мертвящего, она предполагает скорее творческий взлет, а не тупое, бездушное отяжеление. Конечно, я стал греховен, но ведь не до того же, чтобы пуститься совершенно во все тяжкие, и уж тем более не до того, чтобы вообразить или даже попробовать себя в качестве торгаша, ростовщика! Я парил, а не падал, но если я все-таки падал, то далеко не в нечистоты.

В неправдоподобии Кураги, распадавшемся на целый мирок обособленных фигур, которые вполне заслуживали право носить собственные имена, я основательно увяз и запутался. Немудрено, что окружающее бытие стало представляться мне фарсом. Я три дня и три ночи не прикасался к добытым деньгам, как если бы они были вынуты из печи и слишком медленно остывали. Я, затаив свое смущение, был положителен и тих, и Жанна взяла меня на день рождения своей подруги Лоры, весьма пространно убеждая не испортить той замечательный праздник какой-нибудь безобразной выходкой.

Странное и муторное выдалось торжество. Его виновница была растрепана, за ту половину дня, что мы провели в ее доме, так и не сменила свое далеко не первой свежести платье и без конца кусала губы с каким-то зловещим выражением на круглом скуластом лице. Ее супруг, напоминавший хмурого, отовсюду гонимого бедняка из итальянского фильма, который под занавес непременно кого-нибудь пристукнет во имя освобождения всего человечества, неподвижно сидел на стуле, уставившись в пол, словно высматривал место, куда бы рухнуть, хотя отнюдь не был пьян. Из гостей присутствовала, кроме нас, еще одна парочка, и если моя нелюбимая умела при случае более или менее сносно войти в образ веселенькой, даже игривой и кокетливой девчушки, только еще облизывающейся на всякое упоминание о взрослой жизни, то эти двое, разительно между собой похожие, как брат и сестра, оба горящие нездоровым, как бы плотным и матовым румянцем, вовсю демонстрировали презрение к обычному течению дневной жизни и с немалым трудом протирали глаза, когда кто-либо к ним обращался. Я предполагал обильный стол, танцы и, может быть, драку - в виду мрачного настроения итальянского бедняка, усмотревшего, очевидно, в празднике жены неслыханное притеснение и вероломство; но я редкостно ошибся. Началось с того, что Лора пожелала поставить пластинку, "мою любимую", сказала она, и ее никто не удерживал, и после долгих препирательств с некой второй Лорой, незримо жившей в ней, после риторических вопросов - "могу ли я хотя бы в такой день доставить себе удовольствие?" - которые она громко выкрикивала под потолок, именинница завела проигрыватель. И мы долго слушали необузданной тоски мелодии, как раз то, по мнению Лоры, что слушают все не чуждые культуры люди в день своего сорокалетия.

По роду деятельности эти люди занимались измерительной техникой, причем на уровне где-то между изобретательством и обслуживанием, но профессиональные темы обкатывались мало. Зато трепет прошел по ним, когда Жанна зачала рассказ о неудовлетворительном состоянии своего здоровья. С каждым вопросом, обращенным к Жанне и на смакование милых подробностей тех катаклизмов, что сотрясали ее естество, все жирела и добрела на скороспелых хлебах ответов моей благоверной их любознательность, и вдруг они сделались необычайно дружны, монолитны, словно одержимые одной идеей. Медицинская фабула взметнулась внезапно, как стяг над могилкой похороненного было духа искательства и жажды открытий, как огненный факел, как столб огня, дыма и еще какой-то ужасно фантастической жути, которая была, быть может, Божьей волей и предвещала создание нового мира. Голос Лоры стал высок до неестественности и разразился чудовищными речами; итальянский бедняк оторвался от изучения пола; краснолицая парочка открыла глаза и больше не закрывала. Все пришло в движение, зашевелилось, заговорило, и неискушенному могло представиться, что здоровое рвение сейчас помчит эту компанию к незабываемым, историческим деяниям, но обсуждаемый предмет был предметом аптечным, госпитальным, гиппократовским, так что движение их сильно пугало.