Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 19



В монастыре, не догнав отрока, Андрей пошел в иконную кладовую, оставил там купленное на торгу. Шагая к келье, рассудил, что Алешка отсидится где-нибудь в амбарных клетях, а не то, как любил он, средь могил ратников, павших на Куликове. Там и утихомирится быстрее. Только б на глаза никому не попал, а то ведь и надерзить от уныния может. Не раз уже игумен оставлял его на хлебе и воде смирения ради. Как-то позвал к себе Андрея, завел разговор о послушнике. Негоден, мол, в чернецы, стать не та, в миру ему надо жить. Андрей и сам понимал. Но Алешка недаром был упрям: решил, что быть ему монахом и никем более. Хлеб и воду, и многое иное терпел молча – а в толк взять не хотел, что иноком не через упрямство становятся, а через самоукорение и отсечение своей воли.

В монастырь его привезли прошлым летом люди купца Ермолы Васькова, ходившие лодейным обозом до Сарая и обратно. Передали просьбу купца выходить отрока. Рассказали: нашли в затоне на Волге, в камышах, едва живого. Прятался там, бежавши из плена, где пробыл два года, как сам после поведал. Шел по степи без еды и воды, добрел до реки, схоронился и стал кончаться. Помереть ему не дали, но и на ноги не подняли. Ермола, благоволивший Андроньеву монастырю, велел свезти отрока туда, чтоб, если выживет – Бога благодарил да за радетеля своего молился. На выживание и иные нужды купец присовокупил к просьбе калиту, полную серебра. После татарского разора серебро обители кстати пришлось.

Отрок поднялся, осмотрелся и надумал остаться. Привязался к Андрею, набился к нему в подручные по иконному делу, а вскоре надел послушничье платье. Но с прочими насельниками монастыря всегда был настороже, держал себя в отдалении от всех. И ничего не рассказывал о себе, даже того, какие труды и тяготы понес в плену. За что прослыл несмиренником.

Подходя к келье, которую издавна делил с Данилой, тоже иконником, Андрей услышал, что у них гость. Из открытых в сени дверей, будто пар из кипящего котелка, вырывалась на волю шумная, многословная речь старого изографа Феофана, звавшегося на Руси Гречином. Андрей вошел, смахнул с головы на спину клобук и, подперев ободверину, ждал, когда мастер заметит его. В давние времена Феофан, ведавший княжьей мастерской по украшению книг, учил его премудростям линий и красок в книжной росписи. Позже открывал ему тайны вохрения, приплесков и белильных движков в иконописи, секреты стенного письма. Бок о бок пять лет назад, с Прохором городецким, подписывали Благовещенский собор в Кремле. Там же и пролегла между ними трещина непонимания. Не сумели сойтись в едином мнении, в одном видении соборной росписи. Феофан подчинял себе, навязывал свою волю. Андрей, не споря, мягко уходил из-под нажима, творил хоть и в едином духе, но наособь. Пока работали, Гречин сдерживался. Довершили дело, и Феофан сказал свое слово:

– Ты не монах, Андрюшка. Монах послушание держит, а ты прекословишь, хоть и молча. Будешь искусником, сейчас уже видно, но больших работ тебе не видать. Ни со мной, ни с кем другим после меня. Попомни!

Три года после того разговора так оно и было. Ни в Тверь, ни в Можайск, ни в Симонов монастырь, ни еще куда его не звали. А потом великий князь задумал к приезду митрополита поновить древний Успенский собор в стольном Владимире, и Феофана под рукой не оказалось. Крупнее этой работы на Руси не нашлось бы. Главный храм всей Залесской земли!..

– Ну здоров, блудный сын. – Гость наконец приметил его, прервал речь. Феофан был в дорожной накидке-вотоле и крепких сапогах. Рядом лежала сума. – Чего стоишь, садись. Места хоть и немного в вашей конуре, да, чаю, поместишься.

– Что так долго, Андрей? – Данила подвинулся на лавке.

– Здравствуй, Феофан.

– Воды глотни с дороги. Больше-то у вас ничего нету. Все общее, ни куска хлеба своего в кельях. Хотел и я когда-то монахом стать, на Афоне подвизаться. Да и хорошо, что не стал. Не сумел бы укротить себя. – В низкой полутемной келье густой голос Гречина гудел, как в бочке. – Попрощаться я зашел. В Серпухов иду. Князь Владимир, на смертном одре лежа, упросил поновить там обгоревший храм. Оттуда в Новгород поплыву, так что и не увидимся более. Навсегда ухожу из Москвы. Я ведь на тебя, Андрей, в обиде, сам знаешь. Воспользовался ты моей хворью. Если б не та немочь, владимирская роспись мне бы досталась. А ты бы мог и отказаться, пождать, пока я на ноги встану. Нет, не пождал… Ну да, теперь же только Андрейка Рублёв умеет лик Спасов и ангелов писать, никому иному не дано. – Феофан стал желчен. – Если князь Василий вспомнит обо мне, так и скажите: ушел, мол, иконный философ Гречин, забытый и оплеванный за все свои службы владетелю московскому.

– Да что ж говоришь-то, Феофан, – всплеснул руками Данила. В андроньевской иконной дружине он был старшим, но Гречин пенял отчего-то лишь младшему. – Славнее тебя на Руси нету изографа.



– Нету, так будет. Он вот, – показал пальцем в Андрея, – на мое место подбирается. Да я не ропщу. Пожил свое. Жизнь моя строптивая, мятежная. Ты думаешь, Данила, я не знаю, что зело тщеславен? Чести всю жизнь ищу! Да не только ее. Хотел добиться мирской славы через виденье и отображение Божественного света. Чтоб свет на моих иконах и росписях в оцепененье приводил! Чтоб в трепете перед величьем Бога повергались!.. – Голос Феофана возгремел, но тут же упал. – Обвык я на Руси писать светоносные образа – да все это не то. Что на деле тот Божественный свет узреть можно своими очами – разуверился. Сколь ни тщусь, не зрю его. На иконах пробела пишу, вохры досветла плавлю, а не верю боле, что свет тот неизреченный в самом деле есть!

– Безумие – пытаться увидеть свет, в котором Бог пребывает, – проговорил Андрей. – Смириться надо, а прочее – дело Божье.

Сказал и потупился под Феофановым взором. Гречин был премудр и богословием мог сыпать, как иные – шелухой подсолнушной. Чем всегда поражал не только простонародье, собиравшееся в церквах, когда там работал и сплетал словеса Феофан, но и книжных монахов.

Однако изограф не стал противоречить. Видно, и впрямь надломилось что-то в нем.

– А я и во всем мирском не вижу более света. Страшно мне стало, Андрюшка. К месту я тут прирос, а ведь раньше не мог долго усидеть. Дух вольный из меня вон вышел, Русь меня высосала. Да не Русь – Москва! Отяжелел я тут в заботах века сего, родней, имением оброс. Князь московский меня узами опутал, женой повязал. Вам, чернецам, того не понять, сколь родня женина дух отягощает. Да и какая родня – боярский род! Одно хорошо – Бог жену прибрал, в приплоде одна дочерь. С девкой видеться не дают, на порог дома не пускают. Не в чести у них такой сродник, философ мятежный. Замуж отдадут, и не узнаю за кого. Да я на них не в обиде. – Гречин махнул рукой. – Пущай спаривают девку с кем хотят. Хошь с татарином немытым.

– Что ж, в Новогороде – иначе, Феофан? – спросил Данила.

– А я и там не задержусь. Жизнь наша суетна, что обрящу в ней? Замысел лелею. Пойти с новгородцами на их ушкуях и юмах в Студеное море, сподобиться там рай узреть.

– Откуда ж там рай? – осторожно возразил Андрей.

– Слыхал я про это, – покивал Данила. – Однако, думаю, новгородцы лишнего прибавляют. Известно – где новгородец, там и сказ про чудеса.

– Не верите. – Феофан потянул с лавки суму. – Ну да я знал, что моим словам здесь веры не будет. Куда мне с моим умишком о рае мудровать. И говорить-то не хотел, да само с языка слетело. Архиерею новгородскому больше у вас обоих веры будет? Вот! – Он потряс толстым пергаменным свитком и принялся разматывать его. – Грамоту сию списал Епифаний, когда сидел в Твери, бежавши из Москвы от татар. А на Афон отправляясь, отдал мне в сохранение. Послание Василия Калики, епископа новгородского, Федору, епископу тверскому, о рае. Зачту малость… «А то место святого рая находил Моислав-новгородец и сын его Иаков. И всех их было три юмы, и одна из них погибла после долгих скитаний, а две других еще долго носило по морю ветром и принесло к высоким горам. И увидели на горе изображение деисуса, написанное лазорем чудесным и сверх меры украшенное, как будто не человеческими руками созданное, но Божьею благодатью. И свет был в месте том самосветящийся, даже невозможно человеку рассказать о нем. И долго оставались на месте том, а солнца не видели, но свет был многообразно светящийся, сияющий ярче солнца. А на горах тех слышали они пение, ликованья и веселья исполненное…»