Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 55

Глубокая ночь. Только что вернулся от Олега. На столе в кухне стакан молока и булка, прикрытая белой салфеткой, Это Ариша ждала меня, не дождалась и оставила ужин.

С Олегом говорили о книгах. Все чаще отмечаю, что мы с ним похожи друг на друга. У нас одинаковые взгляды на жизнь, но характером он сильнее и тверже меня. Я никогда не умел так разумно управлять собой.

Вот и сейчас — опять тяжелые, непроизвольные мысли о Вере. Пытаюсь представить, чем занята она.

У них там еще вечер. Может быть, собирается в кино? Стоит у зеркала и легонько подкрашивает губы? Любопытно, что у нее в эти минуты ужасно серьезный и озабоченный вид. А возможно, сидит одна на берегу Волги, на «нашей» скамье? Все может быть.

А мне чего-то не хватает. Чего — я не знаю. Почему-то вспоминается человек в подтяжках, его дребезжащий, женский голосок: «Сами головой в прорубь тискаетесь». Да где тут прорубь? Здесь люди, газеты, радио. Тысячи кровеносных сосудов большой жизни протянулись и сюда. Отец мой в таком же таежном селе жил долгие годы и никуда не собирался уезжать.

Из леса через открытое окно доносится призывный голос какой-то одинокой пичужки. И вдруг всеми чувствами я ощутил Саратов. Саратов, с его ночным потаенным гулом, с мглисто озаренным небом, с огнями широкой Волги. Сейчас там вечер. Около консерватории продают цветы. Стремительно и беззвучно проносятся троллейбусы. В Липках играет духовой оркестр. Высоко над городом, на Лысой горе, блестит красный глаз телевизионной антенны. Политый водой асфальт влажен, черен. На улицах тысячи людей. Быстрые, веселые жесты, смех, обрывки разговоров. В витринах блекло мерцают разноцветные буквы рекламы. Шуршат автомобили, ярко сияют их глаза… Вот чего мне не хватает — большого города…

Еще раз перечитываю письмо от мамы. Пишет о том, что дома без меня стало пусто, беспокоится, как устроился с питанием, кто стирает. «Мальчик мой, я так беспокоюсь, все думаю, что ты заболеешь. Ты ведь единственный врач в Озерках, и ты один лишен квалифицированной медицинской помощи. Мне снилось, что ты вернулся худой, измученный, в чужом старом пальто. Я не верю снам, но этот почему-то встревожил меня».

До сих пор я для мамы «мальчик». Помню, как смущало меня такое обращение. Когда я учился в школе, мне очень не терпелось стать взрослым и вдруг: «мальчик». Я сутулился, покашливал и спешил скрыться. Теперь это смущение представляется мне смешным. Подпись в конце письма: «Твоя Мама». «Мама» написано с заглавной буквы. Это единственное несогласие мамино с русской грамматикой.

Представляю во всех мелочах нашу комнату, в которой мы прожили столько лет. Комната с широким окном, выходящим на Волгу. Мама, должно быть, вернулась из школы, сложила на письменный стол стопки ученических тетрадей, греет на электроплитке ужин, сваренный еще утром. Чтобы не было скучно, она включила репродуктор. Все напоминает ей обо мне: сундук в углу, на котором я спал, полочка для книг, сделанная мною, трещина на зеркале, которое я уронил в детстве. Она ужинает одна и думает о том, что настает время, когда пора расстаться со школой, которой она отдала двадцать пять лет жизни. За окном темнеет, и та же луна, что смотрит здесь в мое окно, там освещает поверхность Волги. Серебряной листвой трепещут маленькие волны.

Все это происходит как будто на другом континенте, бесконечно далеко от меня. Одинокая птичка за окном, в лесу, все поет, поет…

ЕЩЕ ВСТРЕЧИ

Мы разделили Озерки на три неравные части — мне досталась главная улица, Погрызовой — переулки, а Леночке всего домов двадцать.

Ольга Никандровна не преминула поворчать:

— И зачем ноги бить без толку? Я и без того всех знаю.

Мне же не терпелось как можно скорее познакомиться с людьми. И вот я хожу из двора во двор с блокнотом в руке. Осматриваю всякие закуточки и пристройки. В избах у большинства чисто. Дворы, напротив, у многих грязны, изрыты свиньями, загажены курами. Когда говорю об этом, хозяева удивляются:

— Куда денешься? Скотина…

В некоторых дворах так грязно, что проложены доски от калитки к крыльцу, а около порога так и стоят дежурные сапоги, заляпанные грязью, — их одевают, чтобы пройти в коровник или к свинье.

Около хлевов кучи навоза. Вьются, жужжат мухи. Спрашиваю, почему его не убирают, и слышу в ответ:

— А куда его сейчас? Весной на огород вывезем.

Хожу, а на душе становится все тревожнее — начинаю понимать, как много работы впереди. Надо бы совсем по-другому планировать дворы, огораживать часть их специально для скота. А кто будет делать и когда? Как и где хранить навоз?

И не только в дворах навоз. Около колхозного коровника он лежит целой горой, успел уже превратиться в перегной, порос высоченным бурьяном. Обидно, что такое богатство лежит без пользы. Записываю, что надо поговорить об этом с председателем колхоза.

…Бригадир Маломальский живет в большой и почти пустой избе. Он встречает меня босой, еще не умытый, с каплями желтой слизи в уголках глаз. Извиняется за беспорядок в доме и, обминая в пальцах свернутую из газетной бумаги цигарку, говорит бойким, суетливым голоском:

— Премного рад познакомиться. Раненько вы. Однако, как говорил мой родитель, кто рано встает, тому бог подает.

В окнах жужжат, мечутся мухи, на шестке русской печи валяются картофельные очистки. На полу расстелен тулуп, пузырятся неуклюжие подушки в цветастых наволочках.





— С кровати клопы нас выжили, — виновато поясняет Маломальский.

С подойником в руке входит жена его — громоздкая, полная; цедит молоко в кринки, прикрывая их пожелтевшим куском марли. Прислушивается к тому, что он говорит, окидывает его угрожающим взглядом.

— Афоня! Поди корову выгони.

Он берется за картуз, направляется к двери, но застревает на пороге.

— Супруге моей клопы хоть бы что — она на них нуль внимания, а у меня нервность. Временами даже сон не идет…

— Ну, понес без колес. Иди, куда сказали, — кричит на него жена. Он поспешно хихикает и исчезает.

— Плохо вы живете, нечисто, — говорю я женщине. Она вскидывает на меня злые, отчужденные глаза.

— Прислуги нет у нас. Как умеем, так и живем.

Возвращается Маломальский и уже с порога начинает говорить:

— Мы не одни проживаем. Вот обратите внимание — еще дверь в боковушечку. Здесь обитает жиличка наша, Алевтина Захаровна, по фамилии Букина. Вы, Виктор Петрович, обязательно возьмите себе на заметочку. Образ ее жизни недостоин молодости. Не варит себе, еж-те двадцать. Живет одним хлебом и консервами. Мы ей редиса иногда, чтоб хоть витамины, а то того и гляди цингой заболеет, как в кругосветном путешествии.

За дверью маленькая комнатка, плохо освещенная окном с двойными рамами. На кровати розовое измятое платье. На столе книга Обручева «По центральной Азии» с синим карандашом, заложенным между страниц, и огрызок огурца. На подоконнике — деревянная солонка и нож с прилипшими хлебными крошками.

Вспоминаю близорукую девушку с косичками, которую мельком видел в клубе.

— Почему же тепловые рамы не выставите? — интересуюсь я.

— А так и живет, как в берлоге. Придет из клуба — завалится читать и так до рассвета, а потом спит до полдня.

— Одинокая?

— Девица.

— Так давайте выставим рамы.

Маломальский мнется.

— Можно бы и потом…

— Да нет, давайте сейчас.

Он несет клещи, мы отгибаем гвозди, вынимаем раму. Вынося ее из комнаты, Маломальский мечтательно спрашивает:

— Однако любопытно, еж-те двадцать, заметит она или нет? Что мы раму — того? Живет она как во сне…

На прощанье он горячо трясет мне руку, пытается напоить меня молоком из грязного стакана, провожает до ворот, улыбается, заглядывает любовно в глаза и, выйдя за ворота, даже машет мне рукой вслед.

… Навстречу мне идет старик. Он в черном пальто и фетровой шляпе. Сухое, длинное лицо. Над узкими маленькими глазами — белые полоски бровей. Морщинистый, тщательно выбритый подбородок. Еще секунда, и глаза его встречаются с моими, изумленно раскрываются. Странная встреча — это мой вагонный попутчик.