Страница 10 из 17
«Жулик!» – говорили о нём мои друзья. Увы, чистоплотностью в литературе Дима не отличался.
А с другой стороны, как это ни парадоксально прозвучит после того, что я только что сказал, Кожинову был свойствен и некий аристократизм в литературе. Он терпеть не мог графоманов, какие бы посты те ни занимали. Ему надписывали книги многие, и многое из надписанного он, полистав, ожесточённо выкидывал в мусорный бак. Он не стеснял себя в выражениях и оценках, и поэтому против него затаивались даже те, кто считали себя его единомышленниками.
Я прочитал несколько лет назад в микротиражном «патриотическом» листке статью одного из тех руководящих поэтов, чьи стихи Дима уж точно терпеть не мог. Якобы позвонил ему ночью Кожинов, выразил восхищение прозой, которую поэт напечатал в «Нашем современнике», и повторил своё неприятие его поэзии. Что-то мне во всё это плохо верится. Кожинов ложился не поздно и, в отличие от Сталина, спал по ночам. О прозе вообще предпочитал не отзываться. Знаю, что он не был поклонником Распутина, а у Белова любил только «Бухтины» и «Привычное дело». Впрочем, все люди меняются, а мы с ним раздружились ещё до горбачёвской перестройки. Так что о его пристрастиях и вкусах, начиная с эпохи Горбачёва, могу судить только по его публикациям. А уж о том, вставал ли он в горбачёвское и более позднее время ночью, чтобы обрадовать понравившихся ему авторов, или не вставал, – судить не могу, не знаю! Но есть у меня подозрение: всё это автор сочинил во время собственной бессонницы, вызванной уязвлённостью тем, что патриот Кожинов так и не признал его, патриота, стихи. «Патриоты» наивно считают, что всё хорошее в жизни им положено за их убеждения. В том числе и хвалебные отзывы. А этот патриот отличается особенной яростной требовательностью.
Раздружились мы из-за Юрия Селезнёва. Был такой агрессивный критик, приехавший из Краснодара и поселившийся в квартире Кожинова (считалось, что живёт он в общежитии Литинститута).
Мне рассказывали, что поначалу он очень понравился главному редактору «Вопросов литературы» секретарю Союза писателей СССР Виталию Михайловичу Озерову, который пригласил его на работу в свой журнал. Поскольку прописан Селезнёв был в общежитии, Озеров взялся добыть ему постоянную площадь в Москве. Добыл, о чём сотрудиики журнала известили Селезнёва и уговорились о дне, когда он явится к Озерову.
Он не явился ни в этот день, ни в этот месяц. Когда же наконец пришёл, уязвлённый Озеров продержал его два часа у своего кабинета и сообщил, что ни работы в редакции, ни квартиры в Москве он не получит!
Однако Селезнёва это не слишком расстроило. Как все кожиновские гости, он смотрел в рот хозяину, набираясь от него ума-разума. Но в отличие от Передреева или от того же рано умершего Рубцова, Селезнёв оказался зверским антисемитом. Так что, наслушавшись государственно-почвеннических лекций Кожинова, он явил собой гремучую смесь русского нацизма, которая взорвалась на собрании московских критиков в ЦДЛ, обсуждавших традиции в русской литературе. Третья мировая война, начала которой так боятся некоторые, – торжественно провозгласил Селезнёв, – давно уже идёт. И война эта с мировым сионизмом.
Такое заявление было оценено по достоинству. Почти тут же Селезнёв получил очень приличную квартиру и был приглашён занять кресло первого заместителя главного редактора журнала «Наш современник», печатал там статьи в духе того своего выступления. За не понравившийся кому-то в ЦК партии номер журнала, посвящённый Достоевскому, был снят со своего поста. Но – не пропадать же ценному кадру! – стал заведующим редакции серии «Жизнь замечательных людей», где немедленно подписал договор с Вадимом Кожиновым на будущую книгу о Тютчеве и с самим собой на книгу о Достоевском.
Личность Юрия Селезнёва и занимаемые им руководящие посты заставили меня переоценить Кожинова, который до этого казался мне человеком, не зависящим от внешних обстоятельств. Ещё как он от них зависел! «ЖЗЛ» была не только очень престижной серией, но и невероятно высокооплачиваемой. Ведь меньше чем стотысячным тиражом в ней книги не выходили. А это – чуть ли не по тысяче рублей (тогдашних!) за печатный лист. И Кожинов не устоял перед соблазном быстро разбогатеть. Вчерашний его жилец, получивший в Москве квартиру, стал для него источником благ, всегда правым, высказывающим мысли, которые Кожинов оспаривать не решался.
Мы много потом говорили о нём с Владимиром Соколовым, тоже любившим его, написавшим стихи, которые Кожинов положил на музыку, тем более что в них была лестная для Димы характеристика: «Пил я Девятого мая с Вадимом, / Неосторожным и необходимым». И Володя Соколов в конце концов расстался с Кожиновым. «Что Селезнёв? – говорил он мне. – Слышал бы ты, как Дима разговаривал по телефону с Глушковой. – За тридцать лет нашего знакомства я не наберу по весу столько сахара, сколько он высыпал на эту курву».
Злобные статьи поэтессы Татьяны Глушковой о поэзии, о критике, о литературоведении одно время привлекали к себе внимание литературной общественности. Особенно, когда она обрушивалась на Ахмадулину, которой подражала. Или когда уничтожала Давида Самойлова, нерусского, по её мнению поэта, который осмелился вторгнуться на чуждую ему территорию русской поэзии.
А Соколов имел в виду статью Глушковой, где она ругала Кожинова и одновременно давала свой анализ стихотворения Фета. Анализ Кожинову очень понравился. «Чего она взъелась на меня?» – миролюбиво говорил он мне.
Словом, надеюсь, понятно, почему я перестал встречаться с Вадимом Кожиновым. Он на глазах утратил оригинальность, независимость, прямоту в суждениях.
Я не читал его исторических штудий, которые из номера в номер печатал в девяностые годы «Наш современник». Слышал только, что он открыл в русской истории какое-то хазарское иго, которое было якобы много тяжелее для русского народа, чем татарское. Потом слышал уже от него о хазарском каганате, когда Кожинов выступал на семинаре поэтов, которым мы с Юрием Кузнецовым руководили на высших литературных курсах при Литинституте. Вадим утверждал, что совсем недавно нашли какие-то записки руководителей хазарского каганата, где они, исповедовавшие иудейскую религию, приказывали приобщить к ней и народ Древней Руси. «И на каком языке написаны эти записки?» – спросил я. «Разумеется, на иврите», – ответил он.
Ну что на это можно было сказать? Ведь хазары – это тюркское племя, у которого был свой, вовсе не древнееврейский язык. А думать, будто все, принявшие иудаизм, говорят на иврите, то же самое, как считать, что православные говорят только по-гречески. «Жулик!» – вспомнил я, как отзывались о Кожинове мои друзья. И с сожалением с ними согласился.
Моё знакомство с Иосифом Марковичем Машбиц-Веровым, родившимся 5 июля 1900 года, было коротким. Оно уложилось в несколько командировочных дней. Вместе со мной в Куйбышев от «Литературной газеты» был послан поэт Владимир Дагуров. Володя получил задание посмотреть стихи куйбышевских поэтов на предмет публикации. А мне ничего смотреть было не надо. Я ехал не от газеты, а от союза писателей РСФСР. Включил меня в делегацию бывший воронежский поэт Миша Шевченко, тогда работник аппарата, а позже ставший секретарём.
Нас посылали для выступлений не только в Куйбышеве, но главным образом в новом городе Тольятти, где совсем недавно пустили первую линию автомобильного завода.
Ещё не сомкнулись волжские воды над затопленными зданиями исчезнувшего с карты города Ставрополь-на-Волге, часть которого и стала Тольятти. Ещё не снесли гулаговских бараков, где жили заключённые, строившие Куйбышевскую ГЭС. Вот и показали нам и затопление, и один из таких бараков. Через два года я был в ГДР, видел барак, оставшийся от гитлеровского концлагеря в Бухенвальде. Сравнивал с тем, что видел под Куйбышевом. Похожи!
Ну, а Машбиц-Веров тут причём?
А при том, что он председательствовал на научной конференции, которая состоялась в рамках нашей поездки. Конференцию организовал Куйбышевский пединститут, где Иосиф Маркович был профессором и, кажется, заведовал кафедрой.