Страница 2 из 5
- Власть господня, - угрюмо говорит Семеныч и, не простившись, уходит к себе. Старуха остается одна на пустой улице.
- Господи-и-и, батюшко! - слышу я жалостный, испуганный старческий голос, и торопливые шаги стихают где-то в тени по направлению к церкви. Мне становится искренно жаль и эту старушку, и Семеныча, и весь этот напуганный люд. Шутка ли, ждать через час кончину мира! Сколько призрачных страхов носится еще в этих сумеречных туманах, так густо нависших над нашею святою Русью!..
В окне хибарки, только что оставленной старушкой, мерцал огонек зажженной ею лампадки, и петух хрипло в первый раз прокричал свое кукареку, чуть слышно из-за стенки.
На святой Руси петухи кричат.
Скоро будет день на святой Руси...
неизвестно откуда всплыло в моей памяти прелестное двустишие давно забытого стихотворения, от которого так и дышит утром и рассветом... "Ох, скоро ль будет день на святой Руси, - подумал я невольно, - тот день, когда рассеются призраки, недоверие, вражда и взаимные недоразумения между теми, кто смотрит в трубы и исследует небо, и теми, кто только припадает к земле, а в исследовании видит оскорбление грозного бога?"
III
А вот и укрепленный лагерь "остроумов".
На небольшом возвышении у берега Волги, по соседству с заводом, которого высокая труба казалась нам ранее башней, на скорую руку построены небольшие балаганчики, обнесенные низкою дощатою оградой. В ограде, на выровненной и утрамбованной площадке стоит медная труба на штативе, вероятно секстант, установленный по меридиану. Из-под навеса нацелились в небо телескопы разного вида и разных размеров. Все это еще закрыто кожаными чехлами и имеет вид артиллерии в утро перед боем. А вот и войско. Укрывшись шинелями, спят несколько городовых и крестьян-караульных, "согнанных" из деревень. Какой-то бородатый высокий мужик важно расхаживает по площадке. Это - главный караульщик, приставленный от завода, тот самый Гришка, который за двадцать пять рублей согласился снять с себя не только крест, но и пояс, и таким образом приобщился к тайнам "остроумов". В настоящую минуту, когда я подхожу к этому месту, он активно проявляет свою роль. Какой-то предприимчивый парень, прикинувшись спавшим за оградой, подполз к самой большой трубе, и Гришка поймал его под нею. Хотел ли он взглянуть в закрытую чехлом трубу, чтобы подглядеть какую-нибудь неведомую тайну, или у него были другие, менее безобидные намерения, но только Гришка горячился и покушался схватить его за ухо.
- Дяденька, да ведь я ничего.
- То-то ничего! Вот экой же дуролом намедни все трубы свертел, полдня после наставляли... Нешто можно касаться? Она, труба-те, не зря ставится.
Гришка, видимо, апеллирует к публике, сомкнувшейся около ограды и, быть может, простоявший здесь с самого вечера. Но публика не на его стороне.
- Где уж зря! - вздыхает кто-то.
- Не надо бы и ставить-то...
- Жили, слава те господи, без труб. Живы были.
Какой-то серый старичишко выделяется из проходившей на фабрику кучки рабочих и подходит к самой ограде.
- Здравствуй, Гриш!
- Здравствуй.
- Караулишь?
- Караулю.
- Та-а-ак.
- Мне что-ка не караулить, - вдруг обижается Гриша, - ежели я хозяином приставлен.
- Нешто это дело хозяйско?
- Меня ежели приставили, я должен сполнять...
- Двадцать пять рублев, сказывают, дали... Не дешевенько ли, смотри! Охо-хо-хо-о...
- Ну, хоть поменьше дадут, и на этом спасибо. Да ты што?.. Что тебе? Небось самого к бочке приставили, два года караулил.
- Бочка... Вишь, к чему приравнял, - подхватывает кто-то в публике.
- Бочка много проще. Бочка, брат, дело руськое, - язвит старик. - А это, вишь ты, штука мудреная, к бочке ее не приравняешь. Охо-хо-хо-о.
Разговор становится более общим и более оживленным. Замечания вылетают из толпы, точно осы, все чаще, короче, язвительнее и крепче, приобретая постепенно такую выразительность, что это привлекает бдительное внимание двух полицейских.
- Осади, осади, отдай назад! - вмешиваются они, принимая, по долгу службы, сторону Гриши, и стеной оттесняют зевак. Толпа "отдает назад" и останавливается как-то пассивно в том месте, где ее оставляют полицейские. Ее настроение неопределенно. Фабричный - человек тертый. Он сомневается, недоумевает, отчасти опасается, но свои опасения выражает только колкою насмешкой; ребятам и подросткам просто любопытно, а может быть, они уже кое-что слышали в школе. Настоящий же страх и прямое нерасположение к "ученым" и "иностранным народам" заключились в стенах этих избушек, по окраинам, где робко мерцают всю ночь лампадки...
Говорили, что накануне собирались было кое-кто разметать инструменты и прогнать "остроумов", почему начальство и приняло свои меры.
IV
Светает все более. На востоке стоят почти неподвижно густые дальние облака, залегшие над горизонтом. Повыше плывут темные, но уже не такие тяжелые тучи, а под ними, клубясь и быстро скользя по направлению к югу" несутся невысоко над землей отдельные клочки утреннего тумана. Эти три слоя облаков то сгущаются, заволакивая небо, то разрежаются, обещая кое-где просветы.
Вот образовалась яркая щель, точно в стене темного сарая на рассвете; несколько лучей столбами прорвались в нее, передвинулись радиусами и потухли. Но свет от них остался. Река еще более побелела, противоположный берег приблизился, и огонь пожара, лениво догоравшего на той стороне Волги, стал меркнуть: очевидно, за дальнею тучей всходило солнце.
Я пошел вдоль волжского берега.
Небольшие домишки, огороды, переулки, кончавшиеся на береговых песках, - все это выступает яснее в белесой утренней мгле. И всюду заметно робкое движение, чувствуется тревожная ночь, проведенная без сна. То скрипнет дверь, то тихо отворится калитка, то сгорбленная фигура плетется от дома к дому по огородам. В одном месте, на углу, прижавшись к забору, стоят две женщины. Одна смотрит на восток слезящимися глазами и что-то тихо причитает. Дряхлый старик, опираясь на палку, ковыляет из переулка и молча присоединяется к этой группе. Все взгляды обращены туда, где за меланхолическою тучей предполагается солнце.
- Ну, что, тетушка, - обращаюсь я к плачущей, - затмения ждете?
- Ох, не говори, родимый!.. Что и будет! Напуганы мы, милый, то есть до того напуганы... Ноченьку всеё не спали.
- Чем же напуганы?
- Да все планидой этой.
Она поворачивает ко мне лицо, разбухшее от бессонницы в искаженное страхом. Воспаленные глаза смотрят с оттенком какой-то надежды на чужого человека, спокойно относящегося к грозному явлению.
- Сказывали вот тоже: солнце с другой стороны поднимется, земли будет трясение, люди не станут узнавать друг дружку... А там и миру скончание...
Она глядит то на меня, то на древнего старца, молчаливо стоящего рядом, опираясь на посох. Он смотрит из-под насупленных бровей глубоко сидящими угрюмыми глазами, в я сильно подозреваю, что это именно он почерпнул эти мрачные пророчества в какой-нибудь древней книге, в изъеденном молью кожаном переплете. Половина пророчества не оправдалась: солнце поднимается в обычном месте. Старец молчит, и по его лицу трудно разобрать, доволен ли он, как и прочие бесхитростные люди, или, быть может, он предпочел бы, чтобы солнце сошло с предначертанного пути и мир пошатнулся, лишь бы авторитет кожаного переплета остался незыблем. Все время он стоял молча и затем молча же удалился, не поделившись более ни с кем своею дряхлою думой.
- Полноте, - успокаиваю я напуганных до истерики женщин, - только и будет, что солнце затмится.
- А потом... Что же, опять покажется, или уж... вовсе?..
- Конечно, опять покажется.
- И я думаю так, что пустяки говорят все, - замечает другая, побойчее. - Планета, планета, а что ж такое? Все от бога. Бог захочет - и без планеты погибнем, а не захочет - и с планетой живы останемся.
- Пожалуй, и пустое все, а страшно, - слезливо говорит опять первая. Вот и солнышко в своем месте взошло, как и всегда, а все-таки же... Господи-и... Сердешное ты наше-ее... На зорьке на самой невесело подымалось, а теперь, гляди, играет, роди-и-и-мое...