Страница 4 из 14
Однако, несмотря на очень трезвое отношение к народу российскому и особенно его властителям, Иноземцев-младший Родину свою любил – тосковал о ней, переживал, скучал. И когда садился в самолёт, везущий его в Москву, в первый момент бывал радостно оглушён своим, родным, сладостным и прекрасным – русским языком. Даже чудно становилось в первый момент: значит, я скажу что-нибудь по-русски, и все поймут? А как же моя приватность? И второе приятное удивление, начинавшееся ещё в аэропорту Лос-Анджелеса: как много оказывалось на рейсе, следующем в Первопрестольную, красивых женщин – стильно одетых, милых, подтянутых!
Одновременно, правда, нарастало разочарование: толкнуть и не извиниться, не попросить, а пролезть – это ведь тоже было наше, российское. Когда самолёт, летевший в Москву, рулил по американской земле, а потом летел над северными просторами и океаном, ещё сохранялась тонкая плёночка из «экскьюз ми», «сорри», «плиз» и «сенкью». На подлёте к Шереметьеву она истончалась, а при приземлении исчезала совсем. И первое впечатление от аэропорта тоже было тягостное: агрессия, как и угрюмость, была разлита здесь в воздухе. Как и тридцать лет назад: поджатые губы, суровые лица. Впрочем, Иноземцев-младший очень хорошо понимал, что за всеми этими строгими масками, неприступной очередью к оконцам паспортного контроля или у ленты выдачи багажа кроются, как правило, милейшие люди. Стоит только подружиться с ними или хотя бы разговорить их, и большинство будет готово дать тебе и кров, и стол, и любую возможную помощь.
Ошалевший от ночного перелёта, отбиваясь от атакующих его таксистов, Юра вышел из здания аэровокзала. После калифорнийского ноябрьского почти лета его охватила морось, холодный московский туман, в котором терялось даже здание расположенной рядом многоэтажной парковки. Отец подрулил на своём авто, включил аварийку, выскочил из-за руля. И как при каждой встрече – а виделись они, слава богу, регулярно, в последнее время раз в год или Иноземцев-младший возвращался на Родину, или старший за океан летал – Юра подумал: а ведь он постарел. Чёрточки увядания множились при каждой встрече: чуть сутулее становились плечи, чуть седее и реже волосы, чуть больше морщин, чуть замедленней движения. Точно так же некогда, приезжая раз в год на каникулы к бабушке Тоне и деду Аркадию, Юра с грустью ловил печальные приметы постарения в них и невольно думал: «Не дай бог, мы встречаемся сейчас в последний раз!» И в один несчастный день – правда, он наступил не скоро, гораздо позже, чем думалось, – не стало сначала деда Аркаши, а потом и бабушки Тони. А он оба раза даже на похороны не смог вырваться: элементарно не было тогда ни цента лишнего на незапланированный спешный перелёт туда-обратно – в Америке, особенно поначалу, жизнь его поприжала.
Выехали через шлагбаумы аэропорта. Отец заметно порадовался, что с него не взяли сто рублей за парковку. Юра глазел по сторонам и привычно поражался и тому, как много стало в столице больших и дорогих машин, и тому, какие они здесь грязные. Вдобавок ездили соотечественники крайне агрессивно, без нужды подрезая и обгоняя друг друга. Увы, по первости за окно лучше даже не смотреть. И он погладил сидящего за рулём отца по плечу:
– Как ты? Как самочувствие?
– Самочувствие бодрое, идём ко дну, – привычно отшутился Иноземцев-старший.
– Как мама?
– Тебе лучше знать. Ты же в курсе, мы с ней практически не общаемся.
Владик и Галя расстались в шестьдесят третьем, когда Юра был ещё крошкой. И теперь, наезжая в Россию, Иноземцев-младший обычно останавливался у отца. Мачеха Марина умерла в середине девяностых, и Иноземцев-старший жил бобылём. Свою квартиру в подмосковном Калининграде, теперь Королёве, они с мачехой в конце советских времён сменяли на Москву и жили на улице Дмитрия Ульянова. Маманя размещалась рядом, на Ленинском, но проживала с отчимом, и поэтому Иноземцев-младший предпочитал, выбираясь в Белокаменную, квартировать у отца, а к матери наведываться в гости. Когда он сидел в своей Калифорнии, то издалека, за тысячи миль, казалось, что отец и мать обретаются практически рядом друг с другом и чуть не каждый день должны сталкиваться. Отец усмехнулся: «Мы с мамой встречаемся, как правило, на поминках – когда общий знакомый помирает».
– Как там дядя Радий?
– Говорит, что прекрасно. Твоя бывшая тёща, Эльвира, от него ушла, ты знаешь. Выкинула фортель – уехала в Германию.
– Он меня так и не простил?
– Да чего там говорить, простил – не простил, ведь тридцать лет прошло. Наверно, простил. Радий – мужик широкий.
– Как Сенька?
– Сына твоего, – с нажимом произнёс отец, – я не вижу. Названивает он мне два раза в год, на день рождения и на Новый год. И то хлеб.
Юра решил оставить эту тему. Ни отец, ни мать, ни бывший тесть Радий, ни, тем более, экс-тёщенька Эльвира не могли простить Иноземцеву-младшему, что он бросил свою первую жену Марию. И сыну Сеньке крайне мало внимания уделял. Хотя помогал, конечно. При первой возможности из Штатов деньги ему стал присылать, а когда в Союзе ещё всё плохо было – вещи отправлял и даже, с оказией, продукты. Потом, когда сам немного встал на ноги, у себя пару раз в Калифорнии сына принимал, летнюю школу в Америке ему оплатил. Хотя нечего говорить: если разбираться, перед сыном от первой жены он, конечно, оставался в долгу.
Но как он мог ему больше внимания уделять? Юра уехал в Штаты в восемьдесят восьмом, и первые годы, после начальной эйфории, были там для него настоящей борьбой за выживание. Вся страна, весь Советский Союз к капитализму принялся приспосабливаться в девяносто первом – а он, в Штатах, на три года раньше. Вдобавок ему, в отличие от тех, кто остался здесь, приходилось язык учить и подделываться к тамошним нравам. И если в бывшем СССР новое общество в девяностые строилось на пустом месте – и магазины нормальные только нарождались, и фирмы, и банки, – то Иноземцеву-младшему надо было за океаном ввинчиваться в уже устоявшуюся жизнь, отвоёвывать чьё-то место, кого-то оттеснять. В иные годы чуть не до нищенства доходило. Только через десятилетие, к концу девяностых, Юра более-менее устойчиво почувствовал себя в жизни. И то до сих пор успокоения никакого нет – он хорошо понимает: стоит ему только ослабить хватку, снизить ритм или уменьшить обороты – можно не сомневаться: выкинут или сомнут.
Отец заплатил за проезд по новой платной трассе из аэропорта двести рублей и выругался: «Вот собаки, деньги стали драть на каждом шагу – да такие огроменные! У вас там тоже проезд всюду платный?»
– В Калифорнии почти нет, – помотал головой Юрий. – Это в основном на Восточном побережье приходится раскошеливаться. Нью-Йорк, Бостон, Вашингтон – там дерут.
– А как ты-то сам? – осведомился Владислав Дмитриевич. – На вид совсем американцем заделался: поджарый, краснолицый, улыбающийся.
– Ох, папочка, это только на вид. К эмигрантам в Америке отношение, в принципе, хорошее – лучше, чем где бы то ни было, никто не ворчит, что «понаехали». Но всё равно мы для них чужаки, плохо говорящие по-английски, и фамилии наши никто и никогда, кроме своего брата-русака, правильно не произносит. – Он передразнил заокеанский выговор: – Юрый Йинасемсев.
– Так возвращайся! – вскричал отец.
– Всё не так просто, – помотал головой Юра. – А работа? Супруга? Дети? Там у меня всё уже, худо-бедно, устроилось-устаканилось.
– Ладно, сын, поговорим ещё об этом. А ты что во внеурочное время приехал? Ведь не собирался? – спросил отец. – И учебный год сейчас. Или случилось что?
– Да, – покивал Иноземцев-младший, – случилось.
– А что? Расскажешь?
– О, это долгая история, – вздохнул Юра.
Когда он рос, его родители, Галя и Владислав Иноземцевы, работали и налаживали свою личную жизнь.
Причём – каждый свою.
Как миллионы других советских детей, Юру Иноземцева воспитывала бабушка. И её, Антонину Дмитриевну, он любил, пожалуй, больше, чем других взрослых на свете. Даже, наверное, сильнее, чем мать или отца. А ещё обожал деда, Аркадия Матвеевича, который, однако, был не родным его дедом, а папиным отчимом, но всё равно души в своём Юрочке не чаял. Как и внучек в нём.