Страница 9 из 37
Эрмий Бронев улыбался. Впереди был Алтай, последнее препятствие на пути их триумфальной прогулки. Эрмий взглянул на капитана Левберга, сидевшего рядом, за параллельным управлением. Капитан откусывал кончик сигары, лениво поглядывая в синь. Он был уверен в моторах, как в своем сердце. Стрелка альтиметра поднималась над цифрой 4, — 4000 метров. Винто-моторная группа аэроплана была рассчитана приблизительно на такую же высоту. Грудь жадно глотала редчайшую морозную свежесть.
Солнце, плывшее низко над восточными хребтами, еще не утратило пламенного цвета утра. В лиловых и голубых волнах, как позолоченные рога, вздымались вершины Белухи. Их зеркальные снега резко выбрасывались над кривой Катунских гор, подобно оледеневшей пене древней титанической бури. Внизу, по краю замасленного кожаного борта, медленно текла зеленая бездна. Редкие оранжево-розовые облака жались к синим и сияющим вершинам, словно развеянные клочья одной и той же дымчатой субстанции мира.
Снежные хребты придвинулись ближе. В лицо дохнул более суровый, сухой холод. Россия. Эрмий улыбался; — это высота вызывает невольную улыбку. Он нарочно уклонился от высчитанного курса, чтобы приблизиться к снежным пирамидам. Левберг покачивал головой, но был равнодушен. У левого края крыла заклубились льдистые скаты. Эрмий хотел сделать круг над одним из пиков; но на северных склонах были грозовые тучи, и авиаторы насторожились. В горном лабиринте молочно-зеленой нитью Ариадны вилась Катунь. Один из борт-механиков, радио-телеграфист, подал только что принятую записку: «Облачность два. Погода благоприятная».
Вдруг Левберг крикнул, протянул вперед руку. Второй аэроплан повернул — знак тревоги, — начал снижаться. Через минуту Эрмий летел над ним, вглядываясь в глубину. На самом дне, в середине яркого луга, глаз пилота сразу заметил белый круг — знак аэродрома, безопасности, отдыха. Аэродром в таком месте! Эрмий пожал плечами; но снижавшимся аэропланом управлял Шрэк, начальник экспедиции. Аэроплан Левберга нес основной груз тяжелых инструментов и запасных частей, — у Шрэка помещались два пассажира экспедиции: кинооператор-корреспондент — герр Грубе, и японский журналист герр Фукуда. Токио-Асахи и Осака-Асахи заплатили 50.000 марок за его перелет до Берлина, по 1000 марок за килограмм. Левберг кивнул головой. Рубчатое серебристые крылья мгновенно качнулись, наклонились на 45о в яркой, ярмарочной каруселью закружившейся, синеве. И человеческие тела, растворяясь с каждым мигом ускоренья, становились все легче, призрачнее, как падающие ракеты.
Медленно снижаются аэропланы в горных ущельях, но еще медленнее курит длинную трубку старый кам. Кунь-Коргэн курил добрый табак, подаренный попадьей из соседнего села за то, что духи открыли Кунь-Коргэну, куда пропал пегий поповский конь. Кунь-Коргэн ладит с духами больше, верно, чем русский волосатый шаман, который пускает дым в глаза побрякушкой и гнусавит по колдовским книгам… Вот много хуже колдуны из «аймактын парткомы!»
Вчера в аил приехал сам аймачный председатель и с ним еще двое, все кызыл нокорлор, коммунисты из крещеных алтайцев, — не к добру. Кунь-Коргэн высмотрел, как они собрались в поле и весь день творили страшные заклинания. Они намазали в траве большой белый круг, жгли костры и, встав лицом к мужской половине неба, махали руками. Кунь-Коргэн заметил, что скот боялся перешагнуть заколдованный крут, бежал в горы.
— Буду камлать Ульгеню, отведу беду, — подумал Кунь-Коргэн.
Сапыш дернул отца за пустой рукав спущенной с плеч шубы.
— Что же сделал Аин-Шаин-Шикширгэ? — спросил Шаранай, парнишка старика Четаша.
Кунь-Коргэн рассказал сыну о тех временах, когда солнце грело жарче, месяц светил ярче, когда вовсе не было русских на родном Алтае, когда земля рожала великих богатырей…
— Думает Тойбон-хан, — заговорил Кунь-Коргэн, — как ему погубить витязя? Пошлю, думает, его в смертное место. Аин-Шаин-Шикширгэ возвратился домой: «Здравствуйте, отец и мать! Здравствуйте две равные сестрицы!» Две равные сестрицы поставили золотой стол о шестидесяти шести углах, подавали девять тажууров аракы, клали еду «алиман-чикыр». Голодный стал сытым, усталый стал жиреть, лег и заснул. На девятый день пришел ханский посол. «Завтра утром пойду» — говорит Айн Шаин-Шикширгэ. Приходит утро. Седлает огненно-рыжего коня Илизина, кладет на него золотое седло величиной с луг, подтягивает шестьдесят шесть подпруг, надевает панцырь о девяносто девяти пуговицах. Меч блестит, как лед, за спиной — арагай, лук. Загремел по горам, зазвенел железными копытами. Твердый камень превращается в россыпь, твердое дерево превращается в труху, дрожит синий Алтай! Приезжает к Тойбон-хану. Шестьдесят богатырей ведут коня Илизин-Эрена к железной коновязи, семьдесят богатырей поддерживают наездника. Говорит Тойбон-хан: «много народу сожрал шестихвостый Карагула, много проглотил Кер-Балык. Остался народ на счету, остался скот на счету. Обсудили дела с девятью благородными зайсанами, решили — покамлаем, чтобы умножился народ, чтобы умножился скот. Ты в моем народе первый, съезди за старухой Кам-Эмэгэн, что живет в верхней области». «Куда деваться? Поеду!»— говорит Аин-Шаин-Шикширгэ. — «Пущенная стрела от камня не возвращается, посланный с дороги не ворочается». Велел Аин-Шаин-Шикширгэ ставить аракы, велел накрошить мяса. «Пируйте», говорит, «пойте песни. Я буду сидеть, потом исчезну». Встал на белый ковер, поднял руки, закричал: «Учь-Курбустан, Кудай!» и видит — кочевые облака, будто белые верблюды, внизу. Остался Аин-Шаин-Шикширгэ без чувств. Очнулся — не видно Алтая, сидит в верхней области. Обступили его добрые боги: Каршит, Бахтутан, Атаган, Коко-Монко и Кара-Куш. «Не по своей воле явился я, — говорит Аин-Шаин-Шикширгэ, — а по приказу Тойбон-хана; белый скот у нас пропал наполовину, народ пропал наполовину, иду звать старуху камлать». «След твой к ней будет, обратного следа не будет, — съест тебя Кам-Эмегэн!» — говорят боги. «Пущенная стрела от камня не возвращается, посланный посол с дороги не ворочается. Где положено умереть — умру, куда направился — пойду». Достал из кармана огненно-рыжего коня Илизина, расколдовал, сел верхом, приехал к белому дворцу, что у белой реки, под белой тайгой. Входит невидимый. Сел между двух дочерей старухи и опять его видно. Одна девица бросилась в дверь, другая в дымовое отверстие; схватил одну за ноги, другую за руки, говорит: «Не бойтесь, дети! ищу себе суженую, кто из вас за меня пойдет?» Ну какая девица откажет витязю! Старшая говорит: «Я пойду», младшая говорит: «Я пойду». «Когда вернется мать? — спрашивает Аин-Шаин-Шикширгэ. „Семь лет уже не возвращается“, отвечают, „а вернется в виде царь-птицы, Каан-Кэрэдэ. Сначала от ее крыльев повеет ветерок, потом услышишь дождь: табыр-тобур-ямгыр-келер — это будут падать капли пота с ее крыльев“… Вот подул теплый, теплый ветерок. „Если мать наша вернется, то проглотит нашего суженого“, горюют девицы. Аин-Шаин-Шикширгэ спрятался, лег под белосерого коня, в виде помета. Пошел дождь — „табыр-табур“. Крик Каан-Кэрэдэ был слышен у основания неба и земли. Его луновидные крылья были, как горы, голени толщиной больше обхвата, два глаза похожи на град…»
Сапыш дремал, пригревшись на солнце. Теплый южный ветерок, пахнущий маральником, веял в его лицо. Порог Катуни шумел вдали, как дождь — табыр-тобур-ямгыр-келер. От поповского табака голова приятно кружилась. Потом стало казаться, что не только голова кружится.
— Ух и злой табак!
Порог Катуни гудел то в правом ухе, то в левом, вздымаясь куда-то к самому небу. Сапыш скосил глаз кверху. Гремя луновидными когтями, плавно кружилось чудовище, крик его был слышен у основания неба и земли, крылья закрывали горы, два глаза были, как град.
Сапыш взвыл, взвыл Шаранай, перевернулся, зайцем пустился в аил. Следом, помолодев от страха, мчался старый кам.
— Калак, калак! Беда! Каан-Кэрэдэ!
Эрмий видел, что Шрэк спустился благополучно. Посадка была очень трудной, подступы к аэродрому загромождались каменными обвалами, горами и лесом. Эрмий возбужденно расширил грудь. У него было несколько любимых призов за точность спуска. Случай показать свое искусство был любопытный. Эрмий скользнул над аилом (дырявые берестяные юрты — азиатка мчится, как мышь от ястреба)… — над густой волнистой хвоей кедров и коснулся земли с таким расчетом, чтобы остановиться у белого круга. Левберг одобрительно ухмылялся; но когда круг подлетел совсем близко, Левберг вдруг неистово замахал руками, закричал. Эрмий выключил мотор, убрал газ. В тот же миг в глухую свистящую тишину ворвался другой тревожный, как удар набата, резкий звук. Аэроплан подпрыгнул, клюнул носом и с грохотом перекачнулся на хвост.