Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 37

— Понимаю, — сказал Эрмий… — Дело в том, что в аиле ничего, кажется, не случилось. А вот корабль мой потерпел аварию, наскочив… на риф!

— Опять вы дурака валяете! — очень презрительно сказала девушка.

— Позвольте представиться, — обозлился Эрмий. — Я один из авиаторов кругосветной экспедиции — Бронев.

Девушка помедлила, приоткрыв рот, глаза ее залучились по-другому, обида Эрмия исчезла.

— Так это вы и есть Каан-Кэрэдэ!

— Что?

— Вы совсем не похожи на чудовище, однако!

— Ну, теперь вы валяете дурака, — улыбнулся Эрмий.

— Каан-Кэрэдэ, — мистическая птица алтайских легенд! Теперь все ясно: они назвали ваш аэроплан «Каан-Кэрэдэ»!

— Канкердэ?

— Давайте я вам запишу, напутаете!

Он повернул рыжечубарого, протянул блокнот. Вороная лошадь пошла рядом.

— Академическая транскрипция этого слова такая: «Кан Караца», — «а» произносится протяжно. «Кан» — значит: хан, царь. Так говорил, по крайней мере, руководитель нашей экскурсии.

— Вы курсистка?

— Какие у вас допотопные слова! Я учусь в Москве.

— Ну, все равно, вы — ученая женщина. Расскажите мне про вашу птицу. Журналисты скажут вам спасибо.

— Нет, я знаю немного. Поэтому я и помчалась в Акмал, чтобы послушать россказни алтайцев. Это очень поэтический народ. Художник Чорос Гуркин говорил мне, что Каан-Кэрэдэ принес от светлого бога Ульгеня первый шаманский бубен. Мне хотелось проверить эту версию. Обычно, Каан-Кэрэдэ в алтайском эпосе — страшное крылатое чудовище. Алтайцы называют этим именем герб двуглавого орла и карточный туз. Вот еще назвали ваш аэроплан… а, может быть, сначала в самом деле приняли его за Каан-Кэрэдэ!… Ах, надо знать алтайский эпос, чтобы понять все это: аэроплан, современность и тысячелетие — «Каан-Кэрэдэ»! Поедемте!

Лошади пошли друг за другом, спускаясь по краю пропасти.

— Я был во всех частях света, кроме Австралии, — сказал Эрмий. — Я много видел, но это правда: в этих горах есть своя красота, значит, и поэзия… Вы не думайте, что если я человек-машина, то я в этом совсем ничего не понимаю.

— Ну! — отмахнулась она.

Быстрые тучи закрыли долину, пошел крупный теплый дождь. Девушка показала скалу, нависшую над бомом, они связали лошадей, прижались рядом.

— Послушайте! — сказала она, — ведь кругом света летят немцы, а вы…

Эрмий стал рассказывать о себе.

Человек спустился с неба, сидел рядом, спокойно говорил. Он не думал, что жизнь его — новая тысяча и одна сказка Шехеразады, — жизнь была обыкновенная. Из-за слов грохотала война, первые проклятые бои в воздухе, когда человек учился летать, когда надо было сбить противника, протаранив колесами верхние поверхности его биплана. Потом в России, как в воздухе в жару, настала «болтовня» — качка — от слишком разгоревшейся крови, должно быть. Южный фронт — Брест — Украина — Киев — время летело с киноскоростью, также летели неисчислимые власти, имена, правительства. Он говорил шутливо: «Я не женщина, я не ел от древа познания добра и зла, как мне разобраться, кто прав?». Ему сказали, что враги — вовсе не враги, ему было все равно, он хотел жить. Жизнь, незатухающие волны жизни, излучались в нем, из него, с победной и сладкой силой. Он скоро выдвинулся своим смелым полетом, своими точными петлями, штопорами, восьмерками, виражами; а когда мировая болтовня притихла, когда машины стали лучше, он полюбил скитаться — инструктором, организатором-летуном — по мировым аэролиниям, всюду, где жизнь скапливалась гуще, куда тянулись присоски капитализма, где было больше солнца или угля, золота — все равно. Человек говорил не о себе, — он неподвижно сидел рядом, он рассеянно взял ее руку, держал в своей руке, она была покорна, — он говорил о китайских толпах, о полисменах индусах, об удивительных костюмах китайских артистов, о разноцветных шелках; говорил, как переправляются через Инд, на козьих мехах, которые надо надувать ртом, а руками грести и обязательно, когда дуешь, забываешь грести, когда гребешь — забываешь дуть и тонешь; о женщинах Египта, одетых в темные балахоны и покрывала, в 150 Фаренгейта, о нагих женщинах Гавайских островов…

Тогда Эрмий ощутил, что у него горят щеки, что он, не замечая, напряженно подыскивает удачные фразы, образы, мысли, достает из пещер памяти ярчайшие самоцветы.

И ощутил, что все это потому, что рядом с ним — ясноглазая девушка. Он сказал ненужное:

— Простите, я до сих пор не знаю, как ваше имя, отчество?..

— Зоя Емельяновна. Старожилова, — ответила она неохотно. — Можите не величать: мы этого не любим. — Она улыбнулась. — Здесь мое имя переделали на татарский лад: Заидэ.

— Я буду называть вас Заидэ, — хорошо?

— Каан-Кэрэдэ и Заидэ — подходит, — засмеялась девушка.

Он смотрел в ее глаза. Они были, словно антенна. Его голова слегка закружилась, будто он делал «штопор» с пятиверстной блистающей высоты. Лицо девушки, как земля на излете, стало близким, ресницы опустились, он смотрел на ее губы. В розовых кругах у ней всплыла заученная мысль: «Женщины скорее всего позволяют целовать себя иностранцам, артистам, авиаторам»… но ведь это был он, сошедший с неба — Каан-Кэрэдэ!

Киргизенок «отеля Казак-Стан» достал из малахая записку. Бронев прочел, бросил тиски, вытер пот.

— Ермошка тоже скапотировал, — сказал он, едва подавив довольную улыбку.

— Как! Что такое?

— Да так же, как мы… Ну, ничего, будет знать, по крайней мере, что это за нашински аэродромы! Я привезу ему покрышку.

Бронев протянул записку Нестягину. Писал Бочаров. Нестягин сидел на корточках, под крылом, в руках у него шипела и урчала паяльная лампа. Нестягин прочел, радостно взвыл, синий огонь заплясал фокс-трот.

— Мы полетим в горы!

— В самую середку!

Там впереди, в неизвестности, развертывался синий дым туркестанских воспоминаний.

— Завтра утром машина будет готова! — поклялся Нестягин. — Я люблю горы. Наконец-то, горы!

Бронев дурашливо пропел, перевирая, новую местную песенку:

Он нырнул под крыло, оба замолчали, чтобы клепать, паять, свинчивать, красить…

Утром, окрестив наспех сорок немаканных авиахимиков, «Исследователь» помчался на восток вдоль северного склона алтайских гор. Бронев залетел в Бийск, взял из немецкой базы покрышки, налил бензина. Из Улалы телеграфировали: «Дождь. Вверх по Катуни линия прервана бурей». Горы, грозы и бури. Бронев торопился, у него был хороший спортивный подъем, хотелось доказать брату… «доказать» было бесформенно, словом, доказать! Медвежонка Бронев сдал на хранение секретарю окравиахима. — «Не могу рисковать молодой жизнью», — пошутил он, увидев, что Бочаров озабочен. «Исследователь» спрыгнул с крутого берега Бии, нырнул в облака, в тысячи голубых, зеленых, дымчатых просветов, вееров лучей, дождевых грив. Бия и Катунь — горные реки, здесь текли степью, горы были в облаках, Бия и Катунь замыкали обширную треугольную равнину, от острого угла, на северо-запад, могучим лучом уходила Обь. Внизу, словно плиты у ног наклонившегося пешехода, мелькали десятины возделанных полей, тучная земля истекала зеленой кровью роженицы. Прошуршал дождь по крыльям, Катунь шла в горы. С высоты 1000 метров Катунь — светлая молочно-зеленая петлистая струйка. Берега — точно изумрудные россыпи. Из-за туч, в солнечном ореоле, кивнула голова Бобырхана, — Алтай! Здесь развеселился ветер, налетели восходящие горные токи, раскачали аэроплан так, что Бочаров стал злиться, написал Броневу смешную записку: «Я очень просил бы не шалить». Бронев просунул в окно руки, показывая, что рули держит Нестягин. Нестягин был вне подозрений, «горки» были вне компетенции Авиахима.