Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 25

— Да… да… возможно… Однако, в любом случае, сегодня-то уже ни к чему так восхвалять его…

Мне внезапно пришло в голову, что для Дантеса смерть Пушкина стала чем-то вроде драмы на охоте. Этакий случайный выстрел: думал, что прицелился в зайца, а попал в почетного гостя хозяев замка. Досадная ошибка. Промах. Не более того. А русские, видите, из мухи слона сделали. И еще мне показалось, что он сожалеет о своем порыве, сожалеет об исповеди перед простым секретарем. Вялым жестом руки барон сделал мне знак идти работать. Я был счастлив оказаться наконец в своей заваленной бумагами берлоге.

Не успел я вечером прийти домой, как ко мне явился Даниэль де Рош, еще более возбужденный, чем обыкновенно. Бледный как смерть, глаза вытаращены, галстук набок… Ворвавшись, сосед почти закричал:

— Вы слышали? Вы в курсе? Эти клевреты Империи полагают, будто им все позволено! Между ними и нами идет война! Открытая война!

Он сунул мне под нос «Марсельезу», где на первой полосе была напечатана статья Рошфора, окруженная траурной рамкой. Клеймя убийцу Виктора Нуара, необузданный памфлетист прямо призывал всех противников режима объединиться и превратить похороны убитого его коллеги, которые должны были состояться назавтра, в массовое шествие.

— Хотите, пойдем туда вместе? — нетерпеливо спросил Даниэль.

Среда. День, когда я у Дантеса не занят. Настолько же от нечего делать, сколько желая бросить вызов, я согласился пойти. Вечер мы провели в ресторане, и сосед, не умолкая, комментировал преступление Пьера Бонапарта. А я… я еще и раздувал его пыл — с такою же легкостью, с какой поддакивал Жоржу Дантесу, когда тот оправдывал поведение принца. На самом деле все это было мне совершенно неинтересно, все, что происходило во Франции, оставалось чужим для меня. Единственным обстоятельством, привлекавшим меня в деле Виктора Нуара, точнее — в деле Пьера Бонапарта, было его сходство с тем приключением, какое я наметил пережить себе самому. Можно подумать, Небо поддерживает мое намерение, ведь мне была предложена словно бы сценическая репетиция того, что вскоре должно было произойти в кабинете барона Жоржа Дантеса. Объяснение в нескольких словах, выстрел, падающее тело… Наверное, я мог бы вызвать барона на дуэль, но, на мой взгляд, он подобной чести не заслуживал. И потом… потом, он был слишком стар для поединка. Что же до продолжения, то — посмотрим: если принцу вынесут оправдательный приговор, а это вполне возможно, то почему не оправдать меня? Впрочем… если меня приговорят к смертной казни — еще лучше! Я был заранее согласен пожертвовать жизнью и, умирая, я обеспечил бы себе бессмертие!.. Даже мысль о горе, которое причинит мой поступок матушке, не удерживала меня: я знал, насколько моя матушка легкомысленна, и понимал, что убиваться она станет не дольше, чем вдова Пушкина.

На следующий день я отправился с Даниэлем де Рошем на похороны. Вынос тела состоялся в Нейи — там жил покойный. Улицу Перроне охраняла полиция. Когда мы прибыли, здесь как раз только-только пришел в медленное движение траурный кортеж. Громадная гудящая толпа окружила катафалк, заваленный венками. Людская река потекла по Нейи к столице. Продвигались, шаг за шагом, выкрикивали политические анафемы, пели «Марсельезу»… В этом колышущемся потоке были одни мужчины — вот доказательство того, что все тут всерьез! Некоторые размахивали дубинками. Внезапно шествие взорвалось криками радости, кажется, не было ни единой глотки, которая не исторгла бы его: манифестанты перерезали поводья лошадей и сами впряглись в катафалк, желая довезти тело жертвы до места последнего упокоения своими силами. Какой-то оратор, заменив на сиденье возницу катафалка, разжигал толпу. Тяжелая повозка в траурном убранстве рывками двигалась к центру французской столицы.

— Как это хорошо! Как это прекрасно! — то и дело восклицал Даниэль. — Если так пойдет, и баррикады появятся!

Он был просто вне себя от возбуждения. Ничего ему не говоря, я про себя удивлялся склонности парижан доводить себя до крайностей. У нас жестокое убийство Пушкина не стало причиной никакого народного волнения: негодование, печаль, протест — все хранилось в душе. Что тут: страх перед жандармами или национальная предрасположенность к молчаливым страданиям?

Добравшись по Елисейским Полям почти до круглой площади, на самых уже подступах к ней распаленная долгим маршем процессия натолкнулась на полицию. Произошло несколько стычек. Со стороны полицейских прозвучали два предупредительных оклика — и манифестанты стали потихоньку расходиться. Однако самые перевозбужденные продолжали суетиться вокруг катафалка и выкрикивать проклятия убийце. Несколько человек — наугад — были схвачены. Я не мог подвергнуть себя риску быть арестованным как раз в то время, когда готовлюсь нанести Жоржу Дантесу роковой удар, моя миссия требовала осторожности, и, бросив Даниэля де Роша среди волнующейся толпы, я поторопился убраться оттуда. И очень вовремя: приятель мой явился в пансион только под утро — с фонарем под глазом, в изорванной одежде. Он провел ночь в участке, и его бы не отпустили даже после допроса, если бы не вмешался главный редактор его газеты. Но, тем не менее, Даниэль был само ликование:

— Готовится нечто великое!

В моем случае тоже готовилось нечто великое, но несопоставимое с тем, что имел в виду журналист. Он мечтал о революции, я — о священной жертве.

В следующую пятницу становящийся все более и более озабоченным Дантес рассказал мне о бурном заседании Сената. Во время общей дискуссии по поводу похорон Виктора Нуара барон со страстью и категоричностью размежевался с кое-какими, как он сказал, чересчур, на его взгляд, терпимыми по отношению к организаторам беспорядков, коллегами.

— Именно такие люди, как они, — хмурился Дантес, — подрывают основы Империи. И нельзя позволять этому проклятому отродью, этим пустым мечтателям и заядлым болтунам публично высказывать свои вредные мысли!

Я, как обычно, признал его правоту и, конечно же, поостерегся открыть, что и сам шел в траурном кортеже за катафалком убитого журналиста. Взяв сторону принца Бонапарта, который, по его мнению, стал на службу самой Справедливости, барон, сам того не понимая, вернул меня к моим собственным терзаниям.

Время шло. Я считал дни, оставшиеся до 29 января. По мере того, как приближалась назначенная для казни дата, все терял и терял ощущение повседневной реальности, и жизнь моя текла как в тумане, в грезе.

Народные волнения, вызванные убийством Виктора Нуара, мало-помалу улеглись. Чтобы насытить аппетит публики, склонной к ужасам, газеты снова переключились на одного из самых гнусных преступников нашего столетия — Троппмана, минувшим декабрем приговоренного к смерти за истребление целой семьи. Убийца кончил свою жизнь на гильотине 19 января в присутствии громадного скопления народа. Не было корреспондента, который не отметил бы ужаса, отразившегося на лице приговоренного, когда тот поднимался на эшафот. Я проглатывал эти кошмарные отчеты с жадностью, изумлявшей меня самого: неужели я все-таки бессознательно боялся такой же судьбы после принесения в жертву Жоржа Дантеса?

Забыл сказать, что незадолго до того мне пришлось испытать удивление и по другому поводу. Внезапно, минута в минуту в половине пятого, как положено, в мое логово вошла… мадемуазель Изабель де Корнюше с подносиком в руках. Вот это да! Наверное, пепельная барышня решила, что я достаточно наказан ее недельным отсутствием и заменой экономки на простую горничную… Как бы там ни было, пепельная барышня была теперь на вид совсем иной, чем прежде: никакой тебе застенчивости, никакого тебе участия — холодная, отдалившаяся, всем своим поведением подчеркивающая, что ее долг обслужить меня, подав чай с эльзасским пирогом, а очаровывать непокорного в ее намерения не входило и не входит… Мы стали просто наемными работниками барона, объединенными необходимостью выполнять свою работу в одном и том же доме. Я немножко загрустил по этому поводу: было так приятно купаться в атмосфере преданной и осторожной влюбленности. Характер вполне естественной, утешавшей меня в моем одиночестве близости, что сложилась между нами, позволял не тревожиться о будущем наших отношений. Изабель Корнюше, прямо скажем, олицетворяла собою именно тот тип и именно ту точно рассчитанную дозу женской привязанности, на какую я имел право согласиться, не изменяя Пушкину. Я взял поднос из рук Изабель и попытался все же втянуть ее в разговор, выбрав самый простой сюжет: