Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 92 из 105

Другой раз их застал дождь. Это тоже отчетливо запомнилось. Они были у реки. На спокойной воде вспыхнули оспины первых капель набегающего ливня. Пролились молнии огненными, ослепительными струями. Небо дребезжало, грохотало, обрушивалось. Может быть, оно гневалось на щупленькую девушку, которая притаилась под кустом калины. Но ей не было страшно — он, Игорь, был рядом.

Однажды вечером они прибежали на песчаную косу, где в теплом песке поблескивали осколки раковин перловиц. Потные и пыльные после работы разделись и кинулись в воду.

Груня, расплескивая в стороны воду, со смехом пошла навстречу Игорю. И вдруг по лицу его заметила — что-то случилось. Она перехватила его взгляд и поняла — он смотрел на крестик. Она забыла снять его. Игорю было больно. Эту боль она ясно различила в уголках его губ.

Зябко вышла на берег, ушла далеко, вдоль берега, опустилась на песок у самой воды. День погас, поблек. Груня была уже не здесь, а там, далеко, под темным потолком дома в Глухом переулке. И опять одна.

Он пришел уже одетый, присел рядом, заговорил не сразу, будто выжидая, чтобы что-то созрело в ней. Потом произнес тем голосом, которым, она знала, говорил только с ней:

— Почему ты ушла?

— Захотела и ушла, — отвечала она отчужденно.

Обернулась к нему и впервые спросила почти грубо:

— Презираешь?

— Нет, Груня, не то.

Она с радостью увидела в его лице страх потерять ее. Игорь взял ее руку в свою.

— С тобою можно поговорить откровенно?

— Можно.

— Я о боге хочу говорить.

Груня боялась этого разговора, но кивнула головой.

— Мама моя была верующей, — начал он, — она поверила в годы войны. Отец был на фронте. Она молилась за его жизнь. Вера давала ей ложную надежду, усыпляла боль. А вот почему ты веришь, я не могу понять. В чем твоя вера?

Она не умела ответить одним-двумя словами. Долго обдумывала, как высказать свою мысль. Он решил уже, что она не ответит. Наконец, сказала:

— Я плохо живу… очень плохо. Я всегда была хуже всех, слабая… никому не нужная. Просила помощи у него. Он сильный…

— И он услышал тебя?

— Не знаю.

— Ты и сейчас считаешь себя никому не нужной?



Умные, теплые пальцы его крепче сжали ее руку.

— Теперь считаю немножко нужной, — отвечала девушка.

Слова эти прозвучали с потаенной улыбкой, она просвечивала сквозь них, как ранний рассвет в ночи. Игорь оживился:

— Ты знаешь, я не хочу навязывать тебе что-нибудь. Я просто расскажу… Ты ведь умная. Поймешь.

Он говорил с ней бережно, с нескрываемой нежностью, и, может быть, это уважение к ней действовало сильнее всего. Он не сказал ей, как тогда Майя Викторовна: «Как не стыдно тебе!»

— Мы долго не знали, что с отцом, — говорил он сдержанно, негромко. — Давно кончилась война, а мы все надеялись. Мать берегла его скрипку. Он был музыкант. Она учила меня молиться, но ее молитвы не нравились мне, и каждый раз перед сном я повторял одни и те же слова, как мне казалось тогда, самые сильные: «Боже, верни моего папу!» А мать становилась на колени перед иконой и молилась иногда до самого утра. Я боялся, что она сойдет с ума, плакал и кричал ей: «Мама, хватит!» Она не слушала меня… Но отец не вернулся… К нам явился незнакомый хромой человек. Очень странный. Сел на стул у окна, спиной к свету и молчал, как будто не знал, зачем пришел. Я понял тогда — надвигается что-то непоправимое, страшное. «Вы Даша?» — спросил он мать. «А это Игорь?» Он посмотрел хмуро в мою сторону. Губы у него дергались, в темных глазах что-то вспыхивало и вновь потухало. Мать побледнела. «Вы от него?» — «Мы были вместе, — отвечал человек, — он умер». Мать стиснула мою руку так, что мне хотелось кричать. Человек назвал имя отца и прибавил: «Умер… В сорок третьем. В январе. Тело сожгли в печи. Майданек, слышали? Это было там». Спустя несколько дней мать, рыдая, говорила мне о боге: «Игорь, его нет… или, если есть, то он страшный мучитель. Столько лет я молила его. Нет, это невозможно». А теперь, когда я уезжал на практику, она говорила со мной спокойно: «Помни, сынок, в жизни есть только люди — друзья и враги, а бога нет. Никакого. Даже самого ничтожного». А я давно уже понял: источник веры — бессилие. Она рождается из страха перед жизнью, перед несчастьем, болью.

Груне казалось, что он не говорит с ней, а осторожно ведет за собой. Он рассказал ей, как зародилась мысль о боге в человеческой голове, о том, что первобытный мир был огромен и суров, полон загадок, опасностей. Слабенькая искра человеческого сознания не могла осветить потемки. Блеск страшной и непонятной молнии, сон и смерть, тонкий зеленый росток жизни из мертвого семени — все было таинственно, и сквозь все просвечивали контуры неразгаданных закономерностей. Человек не мог сказать: «Мы узнаем это через много поколений». Он хотел знать мир тогда же, знать всю картину вселенной. Он населил мир богами — их присутствие могло объяснить все просто и красиво. Достаточно было сказать: «Так хочет бог».

То, что говорил Игорь, Груня слышала и прежде, но он говорил совсем иначе, не готовыми словами. Бережно развязывал Игорь тугие узлы, которые сковывали ее мысли. Он раздувал в ней обжигающую искру сознания, искра разгоралась в пламя — оно по-новому освещало и небо и землю утренним чистым светом.

Страшно было покидать прежние представления, затхлые, как старый пруд, но привычные, и окунуться в мятежный поток новых мыслей. Все-таки где-то в глубине мозга, в какой-то не видевшей солнца извилинке, как гусеница, шевелилось трусливое опасение: «А что если бог накажет?» За себя она не боялась — будь что будет. Страшилась за мать. Ведь лишил же бог жизни невинных детей Иова…

Игорь сказал:

— Бог надвигает могильную плиту на душу человека.

Груня восприняла это, как сказанное лично о ней. Она сильно чувствовала правду этих слов — все в ней молодое, свежее стремилось приподнять эту плиту, освободиться от тяжелого взгляда икон, от духоты низких комнат, от утробного стона борова. Выйти на свет, к людям, к свободной работе вместе со всеми.

Помнилось, они стояли на лесной дороге. Солнце уже зашло. По земле стелился холодный сырой сумрак. По этой дороге Игорь должен был уйти в деревню, а Груня — свернуть по тропинке в лагерь. Он спросил о том, о чем миллионы миллионов молодых людей всех времен и народов спрашивали друг друга:

— Завтра увидимся?

О, как ей не хотелось уходить! Каждый раз за короткое, быстротечное время их свиданий как будто невидимые стебли хмеля успевали соединить их, привить их друг другу. Расставаясь, приходилось обрывать что-то живое, сладкое.

Он сделал движение к ней, и невесть откуда налетевший ветерок предательски подтолкнул ее навстречу его рукам. Он не поцеловал, а только неумело коснулся своими губами ее губ.

Ночью она, таясь от всех, вышла на цыпочках из палатки. На берегу было пустынно. Не видимая в темноте река текла где-то далеко внизу. Слышался ее плеск на перекате. Мелко шелестели хвоей сосны. В небе непроглядно шли тучи. Ветер облепил девушку тонким платьем. Хотелось запеть громко, чтобы голос помчался за реку, над водой, над спящим островом. В горячей ложбинке на груди золотой крестик недовольно шевельнул холодными лапками. Ощущение — словно кузнечик попал за ворот. Груня брезгливо вздрогнула.

Вернулась в город уже чужая дому, как гостья. И сразу кинулась в душу грязь — непростимая, дикая, тысячелетняя…

Не спал и Прокоп Матвеевич. На сердце было тревожно, как во время ледохода, когда мятежная полая вода подбиралась к дамбе, шуршали со зловещим перезвоном льдины.

Не вода — сама жизнь подкрадывалась к дому в Глухом переулке. Долгие годы молча и упорно оборонялся Прокоп Матвеевич от нее, а она настигала, приближалась, приникала любопытным взглядом к щели ставня. Подобно вешним льдам, она таранила ту дамбу, которую возвел он вокруг своего существования. Показная благочестивость, высокий забор, покорность жены и дочери ограждали островок его жизни. Но из года в год все сильнее сюда прорывалась жизнь. То дочь вернется из школы с блестящими глазами, то появится фининспектор и подозрительным взглядом присосется к безголовому манекену в спальне, то вечно бессловесная жена непонятно затоскует по чужой и ненужной работе.