Страница 92 из 96
«На балах Печорин… был или печален, или слишком зол, потому что самолюбие его страдало… У него прежде было занятие — сатира, — стоя вне круга мазурки, он разбирал танцующих, и его колкие замечания очень скоро расходились по зале и потом по городу; но раз как-то он подслушал в мазурке разговор одного длинного дипломата с какою-то княжною. Дипломат под своим именем так и печатал все его остроты, а княжна из одного приличия не хохотала во все горло; Печорин вспомнил, что когда он говорил то же самое и гораздо лучше… она только пожала плечами».
Герой, как и сам Лермонтов, был в праве обижаться на равнодушие. Но остроты далеко не всем нравятся. Особенно если они задевают тех, кто привык чувствовать себя огражденным от «крупного града светской соли». В 1839 году великая княгиня Мария Николаевна заказала В. А. Соллогубу роман о мелком армейском офицере, которому удалось, благодаря знакомствам, пробиться в большой свет. Соллогуб и сам не выносил поэта за слишком пристальные, неприличные взгляды, которые тот бросал на его жену «магнетическими глазами»[531]. Бедной даме даже пришлось выговаривать: «Вы же знаете, Лермонтов, что мой муж не любит вашу привычку… Почему вы мне причиняете эту неприятность?»
В «Герое…» эта черта передана Печорину. Грушницкий передает слова княжны: «Кто этот господин, у которого такой неприятный, тяжелый взгляд?» И добавляет: «Я тебя не поздравляю; ты у нее на дурном замечании».
В марте 1840 года в «Отечественных записках» появилась «Повесть в двух танцах» («Большой свет»), в которой Лермонтов был выведен под именем Леонин и которую Соллогуб читал императрице и великой княгине.
Чтобы сделать подобный заказ, Мария Николаевна должна была очень обидеться. На что именно? Мы можем судить только по аналогии. В первой книге «Отечественных записок» за 1840 год появилось стихотворение «1-го января», которое вызвало в обществе много толков и вокруг которого споры не утихают до сих пор. Говорили, будто на маскараде в Дворянском собрании, где скучал поэт, прогуливались две дамы — одна в розовом, другая в голубом домино. Все делали вид, что не узнают их, и вели себя с внешней свободой, однако не пересекая границ приличия. Дамы подошли к Лермонтову и сказали ему несколько слов. Далее следовало поклониться и остаться там, где стоишь. Однако поэт пошел рядом с августейшими масками, продолжая бальную болтовню из колкостей и намеков. Его поведение сочли настолько дерзким, что августейшие особы «смущенно поспешили искать убежища».
Считается, что под домино скрывались императрица Александра Федоровна и либо одна из ее придворных дам, либо старшая дочь — великая княжна Мария Николаевна. Супруга австрийского посла Долли Фикельмон описала один из таких праздников 1835 года: «В пятницу на масленой неделе я сопровождала с большой таинственностью и инкогнито императрицу в маскарад… Мы оберегали ее на бале до 3 часов утра. Она интриговала (кокетничала под маской. — О. Е.), очень забавлялась и веселилась, как юная девица, вырвавшаяся из-под отцовской опеки, но невинно и чисто, пугаясь каждого чуть более ласкового или фривольного слова, адресованного к ее маске, и все же смеялась и приходила в восторг от всех этих новых для нее словечек»[532].
Границу приличия в маскараде переступить было очень легко, ведь нарочно делался вид, будто публика не знает, кто под домино. Однажды у Энгельгардтов Ж. Дантес назвал императрицу «дорогуша». Этот случай вызвал первый серьезный выговор в его адрес со стороны государя. Тот сам прекрасно понимал, как зыбко положение на подобных балах. «Много объяснений адресуется ему под прикрытием черного домино, за которым скрывается и светская дама, и танцовщица, и служанка», — продолжала Фикельмон.
Была ли колкость Лермонтова более утонченной, чем «дорогуша» Дантеса? В «Княгине Лиговской» поэт объяснил, почему дерзит на балах: «В коротком обществе, где умный разнообразный разговор заменяет танцы… он мог бы блистать и даже нравиться… Но таких обществ у нас в России мало, а в Петербурге еще меньше… Хороший тон царствует только там, где вы не услышите ничего лишнего, но увы! друзья мои! зато как мало вы там и услышите!» Продолжая ту же тему в «Герое нашего времени», автор добавил уже о княжне: «Она смутилась, — но отчего?.. Оттого, что мой ответ ей показался дерзким? Я желал бы, чтоб последнее мое предположение было справедливо». Итак, дерзость заставляет заметить говорящего. А слушающих — на мгновение сбросить «приличьем стянутые маски».
Вскоре после бала в Дворянском собрании появилось стихотворение «1-го января» или «Как часто, пестрою толпою окружен…». Где были такие строки:
Свет в очередной раз всполошился. Напрягся даже А. X. Бенкендорф, до того благосклонно относившийся к Лермонтову и даже, ради бабушки поэта, добившийся его возвращения из первой ссылки.
Обратим внимание: княжна Мери описана в повести так, точно Печорин не видит ее лица: две дамы под руку, одна из них «молоденькая, стройная», и судить о ней можно только по башмачкам, которые «стягивали у щиколотки ее сухощавую ножку так мило, что даже не посвященный в таинства красоты непременно бы ахнул, хотя от удивления». Шляпки с полями в данном случае исполняют роль масок, скрывая женщин. «Они одеты были по строгим правилам лучшего вкуса: ничего лишнего. На второй было закрытое платье gris de perles (серо-жемчужного цвета. — О. Е.)[533], легкая шелковая косынка вилась вокруг ее гибкой шеи… Ее легкая, но благородная походка имела в себе что-то девственное, ускользающее от определения, но понятное взору. Когда она прошла мимо нас, от нее повеяло тем неизъяснимым ароматом, которым дышит иногда записка милой женщины».
Намеки, намеки, намеки… Но великая княжна Мария вовсе не нуждалась в защите. Это была не рассудительная Ольга Николаевна, не нежная «Адини — лучик света» — Александра Николаевна, и даже не мать — порой робкая и застенчивая Александра Федоровна. Любимица отца Мэри часто вызывала в семье споры: может, лучше с таким характером было родиться мальчиком?
Ее сестра Ольга писала о ней: «Ее сходство с Папа́ сказывалось теперь особенно, профиль к профилю она казалась его миниатюрой. И она стала его любимицей, веселая, жизнерадостная, обаятельная в своей любезности. Очень естественная, она не выносила никакой позы и никакого насилия. Ее ярко выраженная своеобразность позволяла ей всюду пренебрегать этикетом, но делала она это с такой женской обаятельностью, что ей все прощалось. Переменчивая в своих чувствах, жесткая, но сейчас же могущая стать необыкновенно мягкой, безрассудно следуя порыву, она могла флиртовать до потери сознания и часто доставляла своим поведением страх и заботы Мама́. Сама еще молодая, та радовалась успеху дочери, испытывая в то же время страх перед будущностью Мэри»[534].
Мэри добилась от отца разрешения не уезжать из России после замужества, а выйти за того принца, который согласится остаться с ней. К 1839 году такой кандидат нашелся: это был герцог Максимилиан Евгений Иосиф Август Лейхтенбергский, сын Эжена Богарне, пасынка Наполеона, отправившегося с Бонапартом на Святую Елену. Положение Максимилиана среди коронованных особ Европы было незавидным — ему не прощали «низкого» происхождения отца. На званых обедах он не мог сидеть в присутствии старой знати на стуле и ему подставляли табурет в конце стола. Все это бесило Мэри, и царевна сама предложила юноше уехать в Россию.
531
Хаецкая Е. В. Лермонтов. М., 2011. С. 358–359.
532
Фикельмон Д. Дневник 1829–1837. М., 2009. С. 327.
533
На ранних портретах Марии Николаевны ее изображали обычно в платье жемчужного цвета, в то время как голубой был как бы присвоен Ольге Николаевне, а розовый — Александре Николаевне.
534
Ольга Николаевна, великая княжна. Сон Юности. С. 341.