Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 35

Родилась девочка, и мы назвали ее Ритой. Еще бы чуть — и мне конец, потому что кровь из меня лилась и лилась, никак не могли остановить. Антони сразу приревновал девочку к нам, я с него глаз не спускала, мало ли… Однажды вхожу в комнату, а он стоит на табурете возле кроватки и заталкивает в рот моей девочке игрушку — волчок! Я бросилась к ним — она, бедняжка, лежит, головка лысенькая, как китайчонок, и уже вся посинела… Я тогда в первый раз била Антони. Он орал — это страх! Три часа подряд орал и девочка — тоже, оба в соплях, мокрые… И, подумать я бью свою кроху, клопик, можно сказать, а он пинает меня ногами, да с такой злобой, что не устоял — шлепнулся на пол! Ни разу в жизни никто не смотрел на меня с такой бешеной злобой, как мой маленький сын, когда я его била за Риту. А если кто-нибудь, Синто, Матеу или Грисельда похвалит при нем Риту, ну там, куколка, прелесть, он сразу к ее кроватке, влезет на табурет и норовит ударить, дернуть за волосы, чтобы она заплакала. Грисельда усмехалась: ну тебе только этого не хватало, да еще голуби… А ее дочка, такая красотка, сидит тихо на коленях, не улыбнется. Про Грисельду не знаю, как рассказать словами: лицо — белое-белое, на щеках под глазами веснушки рассыпаны. И глаза ясные, цвета, как у листиков мяты. Талия редкостно тонкая. И все на ней шелковое. Летом надевала платье из вишневого шелка. Просто заглядишься. И почти не говорила. Матеу смотрел на нее и млел, вот, сколько лет женаты, а я, ну прямо не верится…

А Кимет свое: «ну и фиалки у Колометы, цветут всю весну, цветут все лето!» После девочки у меня так и не прошли синяки под глазами, даже темнее сделались.

Чтобы Антони поменьше ревновал нас к Рите, Кимет купил ему никелированный револьвер, блестящий, со спуском, и деревянную дубинку. Давай напугаем бабушку! Как она придет, ты вот тут нажмешь — пли! — и готово. Кимет на нее озлился за то, что она настроила мальчика против мотоцикла: Антони стал говорить, что его каждый раз тошнит, и он не хочет больше кататься. Послушать Кимета, так его мать, как дитя малое, даже хуже, у нее давно с головой плохо и чем все кончится — неизвестно. К тому же Антони начал вдруг прихрамывать, с отца пример взял: Кимет утром и вечером на ногу жалуется. Какое-то время даже и не вспоминал, а после Риты все сначала: ночью жгло, сил нет, неужели не слышала, как я стонал? А мальчик — как отец, так и он. Не захочет есть и сразу — у меня нога болит. Бывало, возьмет, столкнет со стола тарелку с супом, и вытянется струночкой, что твой судья в кресле. А то начнет вилкой стучать по столу — неси ему скорей жареную печенку. Вот ее съест с полным удовольствием. Как только появится у нас сеньора Энрикета или свекровь, он тут как тут со своим револьвером. Нацелится и бах, бах! Сеньора Энрикета притворилась однажды убитой, и Антони от радости запрыгал. Стал стрелять во что попало. Пришлось запереть его на галерее, чтобы дал поговорить спокойно.

XVI

И вдруг началась эта история: на Кимета тоска навалилась, ходил как потерянный. Про ногу ни слова, только про эту тоску, которая на него нападала сразу после еды. И ладно бы плохо ел, так нет — всегда с охотой. Сидит за столом, ест, вроде все хорошо, а после еды минут через десять сам не свой, тоска мучает, грызет. Заказов у него поубавилось, и я думала, он про тоску говорит так, для видимости, а сам расстраивается, что с работой неладно. И вот как-то утром стелю постель, и вдруг там, где лежал Кимет, какая-то ленточка, точно кусочек кишки. Я ее завернула в бумагу, а в обед, как он пришел, показала. Кимет посмотрел и говорит — отнесу в аптеку, пусть скажут, если это кишка, значит, мне не жить. Я не дождалась вечера, взяла детей и к нему, в мастерскую. Кимет вспылил — нечего вам тут делать! А я — да мы так, по пути. Он-то сразу понял и отослал ученика за шоколадкой для детей. Ученик закрыл стеклянную дверь, а Кимет — если этот малый пронюхает, через пять минут все узнают, даже стены. Я спрашиваю, что в аптеке сказали, а он — это от огромного глиста-солитера, вот что, они такого в жизни не видели. Дали лекарство, чтобы его выгнать. Как вернется ученик — уходи, дома обсудим. Андреу принес шоколадку, и Кимет почти всю отдал мальчику, а дочке осталось всего — ничего, только лизнуть. Мы тут же пошли домой. Он вернулся поздно и прямо с порога — неси скорее ужин, аптекарь велел много есть, а то этот гад меня самого сожрет. За ужином на него напала такая тоска — не передать! Кимет сказал, что в воскресенье выпьет лекарство и главное, чтобы глист вышел весь целиком.

Синто с Матеу пришли посмотреть, как Кимет будет пить лекарство, но он их выпроводил; мне, говорит, надо быть одному. Часа через два начал метаться по коридору взад-вперед, взад-вперед. Мутит, жаловался, хуже, чем в непогоду на море. Злой сделался, если, говорит, не сдержусь, вырвет и все впустую. Когда дети уже крепко спали, а у меня глаза слипались и я, полусонная, тыкалась из угла в угол, у него этот глист все-таки вышел. Я отродясь такого не видела. Мы его спрятали в стеклянную банку и залили винным спиртом. Кимет сразу поставил банку на шкаф, и всю неделю только разговоров было, что об этом событии. Спустя несколько дней заглянула к нам лавочница, наша соседка, и сказала, что у деда ее было то же самое и от этого он по ночам сильно храпел, кашлял и даже давился. Мы потолковали, а потом поднялись на террат — голубей посмотреть. Соседка полюбовалась на них и ушла к себе, а я спускаюсь, открываю дверь и слышу — девочка плачем захлебывается, я к ней, а она — Господи помилуй! — мордашка несчастная, вся дрожит, и на ней глист. Не помню, как сбросила с нее эту гадость и вдогонку за Антони, а он шмыг мимо меня и смеется.



Что с Киметом было, страшно сказать. Избил бы ребенка, да я не дала, сами, говорю, виноваты. Поставили, не подумавши, хотя знаем прекрасно, что Антони сам залезает на табурет, и может достать, что хочешь. Нам мало было, что он в рот девочке чуть волчок не затолкнул! Синто потом слушал и посмеивался — ничего, не переживай, глядишь, другой вырастет. Но нет, слава Богу — не вырос!

XVII

С работой становилось все хуже и хуже. Кимет говорил, что удача от него отвернулась. Но, мол, все наладится, а сейчас людям не до мебели, они и старую не чинят и новую не заказывают. Богачам, говорил, Республика поперек горла… А мои дети! Не знаю, говорят, что мать всегда преувеличивает, но мои стали, как два цветка. Не то чтобы красоты необыкновенной, но как два цветка! Глаз не оторвать! И глазенки — чудо, вот глянут, ну слов не найти! Как только у Кимета хватало сердца без конца ругать мальчика! Я, конечно, тоже наказывала, но за дело, а по пустякам — нет, все прощала. В доме никакого порядка. Когда мы только поженились, все было на своих местах, а теперь в доме никакого порядка. Чуть не каждый день все разворочено, разбросано, раскидано, точно на барахолке. А когда затеяли голубятню делать — тут и говорить нечего! Кругом опилки, стружка, гвозди, шурупы… С заказами не везло, жить почти не на что, а Кимету вроде и горя мало, у него с Синто неизвестно чем головы забиты. В общем, я больше не могла сидеть вот так, сложа руки, и решила подыскать работу на первую половину дня. Думала, детей закрою в столовой, мальчику объясню — если с ним по-хорошему, как со взрослым, он понимал, слушался. Время проскочит, и я дома…

Рассказала все, как есть сеньоре Энрикете. Договариваться ходила сама, тряслась — не передать… Сеньора Энрикета послала меня к одной семье, где искали приходящую домработницу. Нажала звонок. Жду. Еще раз нажала. Жду. И когда решила, что в доме никого нет, услышала голос. Но как раз в тот момент по улице пронесся грузовик, и я не разобрала, что сказали. А сказали: подождите. Дверь была высокая, железная, с матовым стеклом, и на этом стекле пупырчатом я заметила приклеенную пластырем бумажку, где было написано: «Звонок рядом с садовой калиткой». Я снова нажала звонок, и снова голос из окна, — окно это доходило чуть не до земли, и прямо над ним был балкон с железной решеткой сверху донизу. Окно, которое доходило до земли, тоже было с решеткой, а за ней проволочная сетка, как в курятнике, только получше немного. Из этого окна мне и сказали: сверните за угол.