Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 51

— И подумалось мне… где этот Илья Григорьевич столько зерна брал, чтобы не день-два и не в один двор носить его по паре завалявшихся в карманах горстей. Как раз в связи с этим Зина твоего отца и вспоминала.

— Ну да, — согласилась мама. — Знаешь, одна голова — хорошо, а две — лучше, — опять туманно ответила она.

— Ты хочешь сказать, что твой отец был заодно с Ильей Григорьевичем?

— Нет, он людям зерно не носил! — испугано замахала она руками.

— А что тогда? Что именно вдвоем было делать лучше?

— Знал он все, — и после паузы прибавила: — Вместе они действовали.

Дальше мама преодолела свой застарелый страх, поняла, что правда теперь никому не повредит, что среди живых уже давно нет героев тех историй, и осмелела.

— Отец рассказал мне об этом сам, когда я помогла ему бежать из немецкого плена. Вроде исповеди это было, — мама заплакала, погрузившись в необъятное пространство воспоминаний. — Как он благодарил меня за спасение! Как благодарил! Бывало, встанет утром, подойдет ко мне, еще спящей, и гладит по спине, целует через одеяло, тихо шепчет: «Спасительница моя дорогая, доченька золотая…». — Она вытерла глаза платком и продолжила: — Долго мы тогда шли домой, обессиленные от голода и измученные страхом, уставшие… Думали, не дойдем. Отец был в тяжелом состоянии и не надеялся выжить. Вот тогда и рассказал мне все. Он, конечно, хотел, чтобы о его храбрости и самоотверженности и люди знали, и потомки. Но очень боялся плохих людей. Поэтому просил, чтобы я сохранила его рассказ в тайне и только в лучшие времена передала своим детям.

— А ты молчала, — с укором сказала я. — Мне пришлось самой у тебя выпытывать.

— Кому оно теперь надо? — мама махнула она рукой по привычке.

— Надо, как видишь. Героизм не прекращается, он тоже передается по наследству, — сказала я с улыбкой. — Расскажи все подробно, пожалуйста.

И мама начала она свой рассказ…

Тогда хлеб свозили на ток телегами с высокими бортами, бричками их называли. Ими же потом зерно и дальше везли: с тока на пункты хлебосдачи, ну и семенной фонд завозили в амбар на хранение.

Брички, направлявшиеся на перевозку урожая, всегда принимал Яков Алексеевич, осуществлял, как тогда называлось, приемный контроль. В силу должности он отвечал за их герметичность, прочность, чтобы нигде не было неисправностей. Поэтому, когда они прибывали, осматривал их тщательно, особенно проверял состояние короба, качество закрепления досок. Не делал он только одного — не выстилал коробы брезентом, предпочитал, наоборот, укрывать им груженные телеги сверху. А в коробе обязательно где-то случалась щель, из которой зерно естественным порядком просыпалось на тряских дорогах. Просыпавшееся зерно в пылище не обнаруживалось, оно тонуло в ней.

Но Илья Григорьевич считал, что оно там есть, должно быть. И… нет-нет да и пойдет подметать дороги, просеивать пыль. Маленький, плюгавенький, гребется себе, никому не мешает, что-то собирает, что-то несет в комору[3]… Ведь много чудаков было, как и всегда случается в тяжелые времена. Кто-то богу молился, другой странствовал с котомкой, третий побирался. Вот и Илья Григорьевич… тоже вроде чудачествовал. Ни свет ни заря бывало идет по дороге, согнувшись, в руках метла с короткой ручкой, совочек, ведро… Что-то подметает, что-то собирает…

Никому это не мешало. Была ли от этого польза, удовлетворялась ли какая-то надобность, или делалось для отвода глаз — теперь можно только гадать.

Илья Григорьевич Вернигора на пороге своей кладовой и на разгрузке зерна (на телеге)

Люди привыкли к нему, не обращали внимания. Они всегда считали его чудаковатым стариком, таким, что по-хорошему себе на уме. А он и не возражал, поддерживал этот имидж. Теперь это даже смешным кажется, а тогда… Тогда выручало.

— А я догадывалась, что в этом есть иной смысл, — мама задумалась, словно снова всматривалась в те страдные дни, в те дороги, в те образы. Я боялась сбить ее с волны и молчала. А сама себе думала, что вряд ли собранного на дорогах зерна хватило бы на всех, кому Илья Григорьевич помогал. Много надо было его иметь, чтобы хоть немного поддержать голодающих. — Тайный, — неожиданно продолжила мама, что я аж вздрогнула. — Большая уже была, ведь в 33-м году мне исполнилось тринадцать лет. Все как сейчас вижу.



— Да, тринадцать лет — это уже отрочество, — произнесла я.

— А когда отец рассказал мне… — вдруг опять заговорила мама. — Оказалось, что на самом деле от него зерно шло в руки Ильи Григорьевича. Вот так, — закончила она свою печальную исповедь о «грехах» своего отца.

Помолчав с минутку, она вздохнула и продолжала, чего я уже и не ожидала.

Когда случалось, что речь заходила об арестах, Яков Алексеевич только ус крутил да по сторонам посматривал. Зерно, предназначенное для помощи людям, он, оказывается, прятал в скирдах, необмолоченным. С ранней весны и до поздней осени дома не ночевал, спал там — стерег свои клады, чтобы случайный человек не наткнулся на них ненароком. А дома объяснял ночевки в поле тем, что, дескать, прятался от энкэвэдистов.

На улице Степной, где он жил, в самом деле, многих забрали. Оснований для тех арестов хватало — это я намекаю на участие людей в махновской банде, которых впоследствии, конечно, всех пересадили за грабежи и убийства.

Но люди тогда плохо понимали — кто кого садит и за что. Немногие разбирались в происходящем.

Взять, например, Габбаля, соседа Якова Алексеевича. Во-первых, он был иностранного подданства, поляком, а во-вторых, когда-то на царской каторге сидел, Троцкого расхваливал — ну явно птица непростого полета. Таких чужаков-пришельцев в Славгороде было немало. Злодеи, подрывающие власть изнутри, всегда прятались по окраинам, в массе простого народа, прикидывались простачками, незаслуженно пострадавшими. Вот когда их пересадили, сразу прекратились убийства по посадкам, кражи в окраинных домах, поджоги, падежи скота. А то ведь в темное время до вокзала пройти было нельзя: что ни день, то кого-то там зарезали.

А почти все преследуемые тогдашней властью славгородцы — в прошлом были махновцами, о них, бандитах, и объяснять ничего.

Аресты большей частью происходили ночью. Вот Яков Алексеевич и говорил, что пока он на работе, среди людей, его не тронут, а на ночь лучше спрятаться. Это очень походило на правду, и домашние верили ему. Ничего другого о тех скирдах не подозревали.

— Да, помню, — сказала я, — ты упоминала о скирдах в телефильме «Я к ногам преклонил бы вам небо». Но сказала только, что твой отец почему-то ночевал в скирдах, и больше ничего не уточнила. Почему тогда промолчала?

— Боялась. Да и не хотела, чтобы люди болтовню разводили… У нас сейчас модно разные тайны открывать, накрутили бы такого…

— Надо, чтобы односельчане знали, как много добра для них сделали твои родители. Тем более, они умерли такой злой смертью, что не приведи Господи… И что бы стали болтать? О дедушке Вернигоре все говорят только с уважением и признательностью.

— Так ведь он, по всему получается, ничего не нарушал, жил открыто. А отец часть урожая от государства утаивал… Это совсем по-другому называется

— Так не для себя же! Вы что, продавали зерно или в роскоши купались?

— Нет, конечно! Нас не в чем упрекнуть, мы сами голодали. Но отец очень боялся разговоров.

Наверное, настоящее добро, спасающее мир, таким и должны быть — незаметным, скромным, обыденным, вовсе не героическим. Открытие о дедушке поразило меня больше всего в мамином рассказе. И я думаю, пусть о нем никто не догадывался, так как он не «светился» на людях, но ведь Илья Григорьевич как раз не прятался! Не могло быть, чтобы те проделки колхозного кладовщика не бросились в глаза тому, кто от голода не пух, — злому человеку, стукачу. Дед Вернигора действовал, конечно, осторожно, но к чрезмерной конспирации не прибегал. Он шел с ведерком по дорогам, вроде подбирал пыль, а на самом деле заходил за оставленным ему дедушкой зерном, прятал его в ту пыль и нес в комору…

3

Комора — кладовая.