Страница 3 из 20
Вечер опускался розовый. Холмы алели на заходящем солнце, причудливые тени лежали по ним, с каждой минутой все более удлиняющиеся, расползающиеся, цветом цинковых белил. И когда солнце скрылось совсем, и только тоненькая корочка еще теплилась, а тени, слившись, заполнили весь мир, «аннушки» со своими четырехлопастными пропеллерами — на фоне ясно-алой полосы — стали похожи на ветряные мельницы. И почудился какой-то шум, какие-то звуки — то ли сквозняк хлопал чехлами на самолетах, то ли гремел доспехами, готовясь к сражению, прекраснодушный идальго со своим верным оруженосцем…
Вадик сидел в полутемной курилке под пыльными колючими акациями. Кроме него, были еще ребята, человека два-три, они молча курили, кто-нибудь вставал, вздыхал и уходил, а другой кто-нибудь приходил, садился, закуривал. Разговор не клеился…
Уже когда совсем отгорела заря, и от нее осталась лишь шоколадная полоса, еле видимая сквозь деревья, и тьма сгустилась до почти осязаемой на ощупь, лохматой субстанции, и вот-вот уже должны были прокричать «Отбой!», в курилку зашел Леха Гарик. Он был в шортах и заграничной майке, с гитарой, на которой искаженно и ломано отражались желтые фонари.
— Ну чё? Не слышу оживления. Как на похоронах…
— Спой, если весело, — отозвался кто-то из полумрака, — или спляши.
— А чё, и спою. А может, и спляшу. Вот только инструмент настрою.
Поставив мосластую ногу на скамейку, Леха побренькал, то подтягивая струны, то отпуская, скорее всего просто томя слушателей, — и вдруг ударил по струнам и неожиданно высоким фальцетом запел, немного гнусавя, подражая не то Боярскому, не то Макаревичу…
Из ближней, зелено освещенной палатки вышли две девушки, обе в джинсах и одинаковых майках, обе беленькие и стриженные под мальчиков. Они приблизились к курилке и остановились под фонарем, и Вадик нашел отличие — и какое: одна была курносенькая, а другая — настоящий чайник! Нос у нее был большой, вислый, с горбинкой. Леха, через плечо косясь на девчат, внезапно умолк и, озорно посматривая на курносенькую, выдал:
Курносая фыркнула, сморщила обиженно капризное личико и резко повернулась. Быстрым шагом, нервно помахивая рукой, ушла в темноту. Ушла за ней следом и другая, часто оглядываясь, с явным сожалением. Бедняжка, ей, наверное, так хотелось остаться, она, верно, и досадовала на подругу (чего обиделась — парень пошутил!), но и солидарна была с ней (чего позволяет себе, черт голенастый!). А Леха, глядя вслед девушкам, протянул глупое, давно набившее Вадику оскомину:
— У-у, ты какая!.. — и добавил в какой-то растерянности: — Знаем таких… я в кабаке работаю. Официантом. А чё? Клевая работешка…
Хотя Леха и хорохорился, стараясь выглядеть этаким бывалым парнем, всего хлебнувшим и через все прошедшим — и это, надо признать, неплохо у него выходило, — но и в голосе, и в жестах, и в преувеличенной возбужденности чувствовалась какая-то мальчишеская демонстративность.
— Между прочим, в кабачок как зря и кого зря не возьмут. А я — как видите… К нам такие цацы заходят — почище этой. А смотришь, примет девочка дозу — и куда чего девалось… «Ах, зачем же, зачем в эту лунную ночь позволяла себя целовать…» — запел он.
Пел он надрывно, через силу, — но все равно хорошо, — демонстрируя беззаботность и даже удаль. А Вадику было его жаль… Перестал Лexa неожиданно, и никто, кроме Вадика, не догадался почему: просто Леха, случайно встретив взгляд Вадика и все прочтя в нем о себе, неожиданно стушевался.
— Хватит, — хрипловато проговорил он, глядя под ноги, пряча от Вадика глаза, — сейчас отбой будет.
И побито ушел.
«Не прыгнет», — подумал почему-то Вадик.
Первые три дня занимались изучением и тренировочной укладкой парашюта. Укладывали по этапам: укладка кромки, потом одевание на купол чехла, набор строп в соты… Палыванч после каждого этапа проходил, проверял, и к следующему этапу приступали лишь тогда, когда все у всех бывало выполнено правильно. После укладки распускали парашюты и начинали по новой… И так целый день.
На третий день, после обеда, стали укладывать парашюты уже всерьез, для прыжков, с заполнением документации (на каждый парашют оказался отдельный паспорт). Уже к вечеру, когда уложили по два парашюта и оставалось еще по одному, к казарме подкатила крытая зеленым брезентом машина, и из нее высыпала новая партия призывников. Им отомкнули дверь с другого торца казармы — там, за перегородкой, оказалось довольно большое помещение. Побросав вещи, новобранцы в полном составе явились на укладочную площадку, столпились у черты из мела, которую Палыванч категорически запретил переступать, глазели, открыв рты и расширив глаза, как на диво…
Вадик поймал себя на том, что его укладочный стол лежит слишком далеко от той черты, за которой, напирая друг на друга, столпились новобранцы. Да и вокруг как-то неестественно все оживилось: громче стали разговаривать, деланно, через силу порой, хохотать, к месту и не к месту употреблять термины, как заправские парашютисты, для которых все это — и прыжки, и парашюты, — все это давно привычное и давно надоевшее…
— Слышь, дай-ка мою запаску… — небрежно говорит один.
— Фартук одерни — стропы из сот торчат… — показывает другой, посматривая искоса в сторону новобранцев.
— Кто взял мой пенал? Кто взял? — заорал и Вадик.
Он понимал, как это выглядит со стороны, но разрешил себе — чуть-чуть; он разрешил себе, тем более что пенал для укладки строп в самом деле пропал.
— Чего кричишь? — осадил его Палыванч. — Вон он лежит, под чехлом, твой пенал.
Вадик перехватил его взгляд, немного презрительный и в то же время понимающий, и этот взгляд его отрезвил.
— Да я ничего… Не заметил…
— Работай… — хлопнул Палыванч Вадика по плечу и отечески, добро улыбнулся: дескать, с кем не бывает.
На следующий день «молодые» прослушали с утра «Вводное» в исполнении того же хлыща, похожего на киноактера, и после обеда стали заниматься изучением устройства парашюта и тренировочной укладкой, а они — «старики» — приступили к новой и последней теме: «Особые случаи».
Весь день — особые случаи…
Зависания, перехлесты, обрывы строп и подвесных систем, спуск на двух куполах (когда нечаянно раскрывается запасной парашют), приводнения, приземления на крыши, на провода, на лес, на овраги… Чего только не наслушались! На перекурах тягостно молчали — слышно было, как жужжали осы, не поделя никак валявшийся под скамейкой леденец, — воротили друг от друга глаза, сплевывали под ноги, в мелкую как цемент белесую пыль, перемешанную с окурками и горелыми спичками; кто-то попытался травануть анекдот — не поддержали, не расшатались (анекдот, правда, был «бородатый»).
— Ну, чего нос повесил? — деланно шутливо толкнул Вадик Игоря в бок.
— Чего? Я — ничего. А ты?
— Да я тоже — ничего…
— Поговорили… — криво улыбнулся Игорь, стреляя окурком в урну.
Глядя под ноги, осунувшийся, ставший будто меньше ростом, Леха Гарик заговорил вдруг тихим, раздумчивым, для него непривычным, голосом:
— Как-то не задумывался эти дни… Прыгать так прыгать — прыгают же люди… А сегодня как наслушался… — Леха погладил себя по груди, по шее. — Тоска…
Какое-то ожесточение появилось у Вадика к Лехе после его слов и даже, может, злорадство, — не я один боюсь, другим, похоже, еще страшнее. И от этого появилось сознание своей силы: я хоть, по крайней мере, не ною.
— Тоска — так откажись, — сказал он жестко, сам себе удивляясь, — чего нам душу травить?..
Леха недоуменно посмотрел на Вадика выпуклыми влажными глазами, ставшими темно-ореховыми, поспешно опустил их, буркнул:
— Сам-то уверен, что прыгнешь?
— Уверен! — сказал Вадик (видно, бес какой-то в него вселился) и тут же себя одернул: не надо бы давать таких обещаний — мало ли что, но бес за него повторил: — Прыгну!