Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 20



Проплыли, уходя назад и в прошлое, мужик, косивший на обочине траву, одинокий мальчик, в розовой, пузырем, рубахе, стерегущий гусей…

Помню утро.

На тачке-двуколке, запряженной смирным сереньким мерином по кличке Серега, мы с дедом Максимом выезжаем из хутора. Пахнет лошадью, пылью, прибитой росой, с огородов — тонко, еле слышно — молодым укропом и огуречными завязями. В крайнем, шкурихином, дворе на нас сонно ворчит пес, силится гавкнуть, но, видя, что мы проезжаем мимо, зевает, потягиваясь, чешет лапой за ухом и прячется в остывающую конуру.

Едем мы прямо на багровое солнце, которое за дальним, безымянным курганом, за лесом, не видным сейчас, лежит в сонной неге бесформенной грудой — совсем как угли у отца в кузне; кажется, стоит качнуть мехи, — пробегут голубые языки, — и груда проснется, ослепительно вспыхнув.

Тачка на резиновых шинах, с тарантасными рессорами, — одна такая у нас в хуторе, моего крестного — «кума Саника». Едем ходко. Мерин рысит по холодку без лени, но дед покрикивает:

— Но-о, Серега, съел кобеля сырого!

Голос его, по-молодому еще звонкий, гулко разносится вдоль балки и долго перекатывается эхом.

Мне смешно. Я представляю, как этот клещеногий, облезлый в пахах мерин гоняется за нашим Тузиком; пес увертывается, скалит зубы и злобно рычит, — съешь такого.

Все в мире еще спит. В низинах — туман, травы, согнутые росой, — сейчас только косить, — ветер, запутавшись в кудрях лозин, еще шевелит своим дыханием листья; не слышно ни птиц, ни кузнечиков.

«Где же ночуют кузнечики? — думаю я. — Птички в гнездах, это ясно, а кузнечики?»

И представляется мне зеленый травяной домик. Через открытое окошко вижу кроватку, в которой сладко посапывает зинзивер («Елки-палки, совсем как человек!»), у окна — стол, на нем — кувшин с холодной росой…

— Гляди, гляди — зайцы!

Я очнулся от полусна-полудремы — мы ехали уже вдоль леса, — от нас резвыми мячиками скакали по поляне желтенькие зайчата. Меня будто ветром сдуло.

— Навпереймы! Не давай им в лес уйти!

У зайчат коротенькие, совсем не заячьи ушки, большие, даже огромные — по сравнению с телом — головы. Но это настоящие зайцы, веселые, прыгучие, и они не очень-то меня боялись — шныряли в ногах, будто дразнили. Дед кричал мне, кричал, потом, — наверное, разобрал азарт, — слез с тачки, смешно раскорячив ноги, тоже стал ловить. Мы долго гонялись за зайчатами, но так и не поймали…

Солнце висело в дубовой кроне — сучья казались прожилками, а листья приняли какой-то фантастический, фиолетово-золотистый цвет. Поляны большей частью уже выкошены нетерпеливыми косарями, волглые травы лежали причудливыми, косыми рядами, и пахло от них увядающей земляникой, горьковатым соком конского щавеля, шибающим в нос купырем. Где-то поблизости таинственно укал голубь-вяхирь. В ярушке, в зарослях ольшаника заходился в песне соловушка.

С опушки показались рассыпанные веером домики Краснолипья. Крыши почти на всех из красной, самодельной черепицы. Кое-где меж дворами стлался легкий туман; он медленно, цепляясь за плетни и заборы, перетекал в низину… Орали петухи.

Но вот гонят стадо. Хозяйки покрикивают, собаки захлебываются лаем — каждая у своих ворот, — пастухи, сонно поругиваясь и на собак, и на хозяек, лениво хлопают кнутами. Коровы, перемесив остатки тумана, уносят его на своих ногах в балку.

— В старину, говорят, тут хутор был. Дворов пять, может, чуток поболе. На отшибе пасечник жил — Илюха Колядин. И — кто его знает — ради пчел или так… для души — липы сажал.

Мы уже ехали по Краснолипью. Я вертел головой, искал: где же липы?

— Много… много было. Целая роща. Бывало, об эту пору въезжаешь — они в цвету, — как в райский сад… В войну на топку порубили.

— Лес же рядом!

— Строго было с лесом…

— И ни одной не осталось?

— Да кое-где… У бабки Нюры — увидишь.

Еще от крайних дворов за нами увязалась целая свора собак. Таких огромных и страшных псов я никогда не видел. По мере нашего продвижения одни собаки, проводив от хозяйского дома, отставали, другие занимали их место. Так мы и ехали по селу — сопровождаемые разноголосым лаем.

Остановились у скособоченной хатенки с подслеповатыми окошками, но под красной, тяжелой черепицей. Собаки погавкали для порядка и разбежались. С огорода, переваливаясь, ковыляла к нам согбенная старушка. Я угадал бабку Нюру, отцову тетку, — она у нас гостила как-то, с год назад.

«А где же липа?»

— Здорово ночевала, Ивановна!



— Здорово, здорово, сват! О-о, и унучек приехал!

Бабка подошла к палисаднику, остановилась, и тут я увидел рядом с ней, в картофельной ботве, огромный, щелястый пень.

— Поздравствуйся, — подтолкнул меня дед.

— Здрасте, баб Нюр! А зачем вы липу спилили?

— Э-э, нашел об чем горевать. Свет нам зимой проводили, а она, стал быть, мешала.

— Можно было сучья обрубить, — вставил дед.

— Кому обрубать-то?.. Спилить легче. — Она пожевала темными, морщинистыми губами, спросила: — Сселять вас с хутора пока не думают? Слух идет — он у вас теперя неперспективным значится.

— Пусть делают что хотят — я никуда с него не пойду, — зло ответил дед.

— Да-а, куды все катится? Хотят вроде как лучше… а все через пень-колоду… Завтракать-то будете?

— Поели бы, да некогда. Ехать уже пора.

— А куды едете-то?

— В Оськино за горшками.

— Так на что ж они нужны-то? В такую даль! В магазине и банки есть, и чугунки…

А я ходил вокруг пня, свежего, еще живого, выбросившего клейкие побеги, — ходил и представлял, каким высоким и, должно быть, красивым было дерево. От пня струился медовый запах, кое-где по трещинам сочился густой сок, пчелы, рыжие, золотистые, темно-серые, собирали его, а в стороне, не решаясь приблизиться, вились злобные полосатые осы.

На прощание бабка Нюра дала мне старый, каменно-твердый пряник, от которого пахло мылом; я сосредоточенно и долго его грыз.

— Надо было остаться перекусить, — вздохнул дед, доставая припасенную бутылку молока.

Я сгрыз пряник, напился молока, и только тогда заметил, что Краснолипье уже скрылось, а впереди — другое село. С белой церковью, с белыми домами; даже сараи в этом селе и те белые.

Стояло необычное село на пригорке, вокруг — равнина, зеленое с голубым, сливаясь вдалеке, сгущалось в темную полосу окоема. Над золотым церковным куполом скучились ватные горы с розоватыми от не полного еще солнца боками, купы изумрудных дерев ярко выделялись на фоне белых построек. И все казалось нарисованным — так свежи и неправдоподобно сочны были краски. Извиваясь, к селу тянулась мучнистая дорога, обочь ее — сизые от пыли, молодые, чуть не брызжущие терпким соком хлеба. Было томительное безветрие, и за нами долго стояли, медленно клубясь, две полоски потревоженного праха…

— Новосолдатка! — сказал дед. — Тут я родился.

«Как странно! — подумалось мне тогда. — Дед Максим (вообще-то правильно — прадед) старше всех в нашем хуторе, ему уже восемьдесят с гаком, но и он когда-то был маленьким. Наверное, как и мы, играл в войну, в прятки… Неужели и я со временем стану седым и сгорбленным? Может, даже буду везти куда-нибудь своего внука… Как странно!»

— А почему все из мела! Даже заборы? — спросил, когда подъехали близко, и я рассмотрел крайний двор.

— Кто его знает… Солдаты основали, они на выдумку горазды. Недаром же говорится: солдат и черта обхитрит. Лес денег стоит, а мела за селом — горы…

Меловых домов — мелавок — в Новосолдатке было очень много. Редко где увидишь деревянные, а то все — зеленоватые от мха меловые стены. Крыты дома в основном дранью; много, впрочем, и под краснолипьевской черепицей.

— Дед, а тут к кому будем заезжать?

— К Марусе.

— А кто она?

Дед что-то ответил, я не разобрал, что. Лишь потом, много лет спустя, узнал, что у деда Максима, то бишь у прадеда, было два сына: Андрей, отец моего отца — мой настоящий дед! — и Семен. Бабка Маруся — жена Семена, умершего в двадцать лет от тифа…