Страница 4 из 4
Все признали, что колдун — не колдун, но действительно артист первоклассный.
Затем вышла «Вечерняя Газета» и в ней громовое сообщение о том, что Аполлона Павловича выбросили[9] из должности в два счета. Следовало это сообщение непосредственно за извещением, исходящим от компетентного органа, укорявшего Аполлона Павловича в неких неэтических поступках. Каких именно — сказано не было, но по Москве зашептались, захихикали обыватели: «Зонтики... шу-шу, шу-шу...»
Вслед за «Вечерней Газетой» на головы Библейского и Нютона обрушилась «молния».
«Молния» содержала в себе следующее:
«Маслов уверовал. Освобожден. Но под Ростовом снежный занос. Может задержать сутки. Немедленно отправляйтесь Исналитуч, наведите справки Воланде, ему вида не подавая. Возможно преступник. Педулаев[10]».
— Снежный занос в Ростове в июне месяце, — тихо и серьезно сказал Нютон, — он белую горячку получил во Владикавказе. Что ты скажешь, Библейский?
Но Библейский ничего не сказал. Лицо его приняло серьезный старческий вид. Он тихо поманил Нютона и из грохота и шума кулис и конторы увел в маленькую реквизитную. Там среди масок с распухшими носами две головы склонились.
— Вот что, — шепотом заговорил Библейский, — ты, Нютон, знаешь, в чем дело...
— Нет, — шепнул Нютон.
— Мы с тобой дураки.
— Гм...
— Во-первых: он действительно во Владикавказе?
— Да, — твердо отозвался Нютон.
— И я говорю — да, он во Владикавказе.
Пауза.
— Ну, а ты понимаешь, — зашептал Робинский, — что это значит?
Благовест смотрел испуганно.
— Это. Значит. Что. Его отправил Воланд.
— Не мож...
— Молчи.
Благовест замолчал.
— Мы вообще поступаем глупо, — продолжал Робинский, — вместо того, чтобы сразу выяснить это и сделать из этого оргвыводы...
Он замолчал.
— Но ведь заноса нет...
Робинский посмотрел серьезно, тяжко и сказал:
— Занос есть. Все правда.
Благовест вздрогнул.
— Покажи-ка мне еще раз колоды, — приказал Робинский.
Благовест торопливо расстегнулся, нашарил в кармане что-то, выпучил глаза и вытащил два блина. Желтое масло потекло у него меж пальцев.
Благовест дрожал, а Робинский только побледнел, но остался спокоен.
— Пропал пиджак, — машинально сказал Благовест.
Он открыл дверцу печки и положил в нее блины, дверцу закрыл. За дверкой слышно было, как сильно и тревожно замяукал котенок. Благовест тоскливо оглянулся. Маски с носами, усеянными крупными, как горох, бородавками, глядели со стены. Кот мяукнул раздирающе.
— Выпустить? — дрожа, спросил Благовест...
Он открыл заслонку, и маленький симпатичный щенок вылез весь в саже и скуля.
Оба приятеля молча проводили взорами зверя и стали в упор разглядывать друг друга.
— Это... гипноз... — собравшись с духом, вымолвил Благовест.
— Нет, — ответил Робинский.
Он вздрогнул.
— Так что же это такое? — визгливо спросил Благовест.
Робинский не ответил на это ничего и вышел.
— Постой, постой! Куда же ты? — вслед ему закричал Благовест и услышал:
— Я еду в Исналитуч.
Воровски оглянувшись, Благовест выскочил из реквизиторской и побежал к телефону. Он вызвал номер квартиры Берлиоза и с бьющимся сердцем стал ждать голоса. Сперва ему почудился в трубке свист, пустой и далекий, разбойничий свист в поле. Затем ветер, и из трубки повеяло холодом. Затем дальний, необыкновенно густой и сильный бас запел, далеко и мрачно: «...черные скалы, вот мой покой[11]... черные скалы...» Как будто шакал захохотал. И опять: «черные скалы... вот мой покой...»
Благовест повесил трубку. Через минуту его уже не было в здании Варьете.
РОБИНСКИЙ СОЛГАЛ...
Робинский солгал, что он едет в Исналитуч. То есть поехать-то туда он поехал, но не сразу. Выйдя на Триумфальную, он нанял таксомотор и отправился совсем не туда, где помещался Исналитуч, а приехал в громадный солнечный двор, пересек его, полюбовавшись на стаю кур, клевавших что-то в выгоревшей траве, и явился в беленькое низенькое здание. Там он увидел два окошечка и возле правого небольшую очередь. В очереди стояли две печальнейших дамы в черном трауре, обливаясь время от времени слезами, и четверо смуглейших людей в черных шапочках. Все они держали в руках кипы каких-то документов. Робинский подошел к столику, купил за какую-то мелочь анкетный лист и все графы заполнил быстро и аккуратно. Затем спрятал лист в портфель и мимо очереди, прежде чем она успела ахнуть, влез в дверь. «Какая нагл...» — только и успела шепнуть дама. Сидевший в комнате, напоминающей келью, хотел было принять Робинского неласково, но вгляделся в него и выразил на своем лице улыбку. Оказалось, что сидевший учился в одном городе и в одной гимназии с Робинским. Порхнули одно или два воспоминания золотого детства. Затем Робинский изложил свою докуку — ему нужно ехать в Берлин, и весьма срочно. Причина — заболел нежно любимый и престарелый дядя. Робинский хочет поспеть на Курфюрстендамм закрыть дяде глаза. Сидящий за столом почесал затылок. Очень трудно выдают разрешения. Робинский прижал портфель к груди. Его могут не выпустить? Его? Робинского? Лояльнейшего и преданнейшего человека? Человека, сгорающего на советской работе? Нет! Он просто-напросто желал бы повидать того, у кого хватит духу Робинскому отказать...
Сидевший за столом был тронут. Заявив, что он вполне сочувствует Робинскому, присовокупил, что он есть лишь лицо исполнительное. Две фотографические карточки? Вот они, пожалуйста. Справку из домкома? Вот она. Удостоверение от фининспектора? Пожалуйста.
— Друг, — нежно шепнул Робинский, склоняясь к сидевшему, — ответик мне завтра.
Друг выпучил глаза.
— Однако!.. — сказал он и улыбнулся растерянно и восхищенно, — раньше недели случая не было...
— Дружок, — шепнул Робинский, — я понимаю. Для какого-нибудь подозрительного человека, о котором нужно справки собирать. Но для меня?..
Через минуту Робинский, серьезный и деловой, вышел из комнаты. В самом конце очереди, за человеком в красной феске с кипой бумаг в руках, стоял... Благовест.
Молчание длилось секунд десять.