Страница 18 из 22
IV. РУССКАЯ ИСТОРИЧЕСКАЯ ПРОЗА XX ВЕКА И ИДЕИ ТОЛСТОГО
Споры, возникшие вокруг идей Толстого, обычно были связаны с его нравственным учением - к историческим взглядам писателя критики обращались куда реже. Больше всего возражений вызывала идея, которая буквально соответствовала Нагорной проповеди, но труднее всего согласовалась с реальной жизнью: идея непротивления злу насилием. Еще Владимир Соловьев в книге "Принципы наказания с нравственной точки зрения" приводил пример, к которому однократно возвращались и другие критики Толстого: как поступить с разбойником, насилующим на ваших глазах беззащитную женщину или убивающим ребенка? ""Закон любви, исключающий насилие, неисполним, потому что может случиться, что злодей на ваших глазах будет убивать беззащитного ребенка", говорят люди..." - писал Толстой в одной из своих последних статей. "До такой степени трогает их судьба этого воображаемого ребенка, что они никак не могут допустить, чтобы одним из условий любви было бы неупотребление насилия..." Толстой отвергал ссылки на примеры крайних зверств из-за того, что такие зверства казались ему исключительными по своему характеру и ссылки на них искусственными. "А я вот прожил на свете семьдесят пять лет и ни разу о таком случае не слыхал..." - заявил он в беседе со студентами, приводившими такие примеры. "Так не проще ли признать этот случай исключением, хотя бы потому, чтобы ради него не оправдывать остальное насилие" (*). (* Л. Н. Толстой в воспоминаниях современников. М., 1960. Т. II. С. 234-235. *) Что же все-таки делать, встретившись с таким "исключением"? "Защитить убиваемого ребенка всегда можно, подставив свою грудь под удар убийцы..." - заявлял Толстой (55, 92). Уже в 1909 г. Толстой испытывал сомнения в том, что "любовь делает свое дело и теперь в России с казнями, виселицами и т. д. " Но последующие годы оказались еще более страшными. В 1914 г. началась война, превосходившая по количеству жестокостей все войны, современные Толстому. Единомышленники писателя, не считая возможным брать в руки оружие, стали служить в военных лазаретах - санитарами, сестрами милосердия. О войне они узнали не понаслышке. Мы уже упоминали о военных воспоминаниях дочери Толстого Александры Львовны. Еще богаче были военные впечатления другой сестры милосердия, Софии Захаровны Федорченко. Первый том своей книги, построенной в форме солдатских рассказов и разговоров, - "Народ на войне" - Федорченко опубликовала еще в 1917 г., но с солдатами она продолжала общаться вплоть до конца гражданской войны, и разговоры с ними стали темой следующих частей той же книги. Заканчивала ее С. 3. Федорченко в Московском музее Толстого на Пречистенке, где она с мужем, Н. П. Ракицким, обитала, поддерживая дружеские отношения с родными Толстого. Судьба ее книги оказалась нелегкой. Переданные С. Федорченко слова солдат о бессмысленности и ненужности войны с "немцем, коли он меня ничем не обидел", о братаниях с австрийскими солдатами воспринимались как протокольные записи подлинных свидетельств об империалистической войне, требующих только литературной обработки мастеров советской литературы. Именно так отнесся к книге Федорченко Демьян Бедный, первоначально склонный, по-видимому, даже воспользоваться ее материалами. Но когда писательница объяснила, что ее книга - не стенографические записи, а плод литературного труда, отношение к ней резко изменилось. Демьян Бедный обвинил ее в подделке под фольклор, в фальсификации. Этими обвинениями была в значительной степени предопределена писательская судьба Федорченко; книга "Народ на войне" вышла из забвения лишь в последние годы (*). (* Федорченко С. Народ на войне. М., 1990. *) Определенную роль в судьбе книги сыграло, как можно думать, не только то обстоятельство, что она не была непосредственной записью солдатских разговоров, а написана по воспоминаниям о них. Не менее сомнительным было и содержание книги. В своей статье против Федорченко Демьян Бедный указывал, что его уже при первом ознакомлении с книгой настораживала "известная кривизна в передаче материала", но пока он думал, что это "сырой материал" и "немудрые записи, подслушанные у парода", он мирился с такой "кривизной", теперь же решил, что "все Софья Федорченко из своего пальчика высосала" (*). Ведь речь в тексте шла не об империалистической, а о всякой войне, о массовом озверении людей: "Привычка - великое дело. Я теперь хорошо привык - ни своего, ни чужого страха больше не чую. Вот только детей не убивывал. Однако, думаю, и к этому привыкнуть можно..." Тема истязания детей появляется уже в первой книге: "Земляки австрийцев палить пристроились, а те, злыдни нечистые, бабу горемычную, да ребятишек ейных в окно кажут. Не стерпело сердце, подскочил, бабу с младенчиком в окно выдрал, за другим стал рукою шарить, а они мне за шкуру и залили, разрывную. Уж без меня сожгли-то их"... "-Что казаки баб портят, то правда. Видел как девчонку лет семи чисто как стерву разодрали. Один... а трое ногами топчут, ржут. Думаю уж под вторым мертвенькая была, а свое все четверо доказали. Я аж стыдобушкой кричал, - не слышат. А стащить не дались, набили... " (**) (* Бедный Демьян. Мистификаторы и фальсификаторы - не литераторы // Известия. 1928. 19 февр., No 43. С. 2. *) (** Федорченко С. Народ на войне. М., 1923. С. 11, 14, 21, 23, 37; М., 1990. С. 38, 40, 70-71. **) Та же тема, еще сильнее - в третьей книге, посвященной гражданской войне: "Сидели они в уголке, забилися, отец да жена, да мальчик годков восьми. А кругом гудит даже, до чего про жидов издеваются. А те молчки, только бы не тронули. Как вдруг идет до них через весь вагон один такой видный мужчина грубый. - Жиды вы? - спрашивает. Молчат. Он мальчишку сорвал с места, слабенький мальчик, проволок до окна, в окно головой и вышвырнул, как котенка. Заверезжал отец, да за сыном в окно кинулся. А мать как зашлась, так и не отлили". И еще один случай - прямо как ответ на совет Толстого подставить "свою грудь под удар убийцы": "Как тащили у вагона жидов, так они выли, так они молились. А один ошалел, что ли девчоночку - дочку свою - с ног сшиб, пал на нее, да полами прикрывает, прячет, что ли. Прикрывает ее и прикрывает, ровно наседка. До чего дурной это народ со страху: от такого разве прикроешь полою..." (*) (* Новый мир. 1927. Кн. 3. С. 92-93. В издании 1990 г. эпизод отсутствует. *) Те же мотивы - у И. Бабеля, чья "Конармия" так же возмутила Буденного, как книга Федорченко - Демьяна Бедного. Это - двадцатый век, лишь самое начало которого застал Толстой. Впереди были еще коллективизация и раскулачивание, Гулаг, вторая мировая война, Бабий Яр, газовые камеры.
Я на мир взираю из-под столика:
Век двадцатый - век необычайный,
Чем столетье интересней для историка
Тем для современника печальней,
написал поэт Николай Глазков. Именно потому, что век был страшен, он побуждал людей думать об истории, об осмыслении исторических событий. Но способна ли была русская литература XX века к такому осмыслению? Восприятие русской послереволюционной литературы сильно изменилось за последние годы. Советские писатели, официально вознесенные в классики и включенные в школьные программы, перестали внушать уважение; двадцатый век стал восприниматься как время падения русской литературы. В эмиграции высказывалась даже мысль, что русская литература окончилась толстовским "Хаджи-Муратом"; сейчас многие готовы причислить к литературному Пантеону лишь книги эмигрантов и запретные сочинения. Едва ли это справедливо. Писатели, жившие в Советской России, работали в трудных условиях, но лучшие из них продолжали традиции своих предшественников. Русская проза после Толстого создавалась не только в эмиграции, но в большей степени на родине; хотя и с трудом, она пробивалась через цензурные преграды в печать. Одной из важных тем русской прозы XX в. была история.
Спор с Толстым: Алданов и Мережковский
Сочинения Марка Александровича Алданова только сейчас приходят в Россию. И как обычно, после многолетнего эамалчивания начинается восхваление. Указывают, что Бунин много раз выдвигал Алданова кандидатом на Нобелевскую премию, считая, что под некоторыми из его страниц "не отрекся бы поставить свою подпись Лев Николаевич", что М. Осоргин признавал Алданова "одним из первоклассных художников новой русской литературы". А. Чернышев, исследователь творчества Алданова, пишет, что "от первой своей повести до последнего романа Алданов, вчерашний апологет "Войны и мира", последовательно проводил взгляд на историю, противоположный толстовскому: в ней нет никаких предопределенностей, нет поступательного движения. "Прогресс? Человечество идет назад, и мы в первых рядах", - повторял он. Люди, по его убеждению, ничуть не меняются с веками, они так же борются, страдают, умирают." (*) Заметим сразу, что толстовский взгляд на историю, противоставляемый алдановскому, здесь изложен неверно. Признание исторической закономерности, присущее Толстому, отнюдь не означало признания "поступательного движения" и "прогресса" в истории. Утверждая, что люди не меняются с веками, Алданов не спорил, а соглашался с Толстым. Возражая тем читателям, которые не находили в "Войне и мире" "характер" того времени, Толстой писал, что "в те времена, так же любили, завидовали, искали истины, добродетели, увлекались страстями; та же была сложная, умственно-нравственная жизнь..." (16, 216). (* Октябрь. 1991. No 3. С. 4 (предисловие А. Чернышева к роману Алданова "Самоубийство"). Ср.: Алданов М. Самоубийство. Нью-Йорк, 1958. С. 4-5 (предисловие Г. Адамовича). *) Но в вопросе о закономерности в истории, о роли в ней "великих людей" Алданов действительно занимал противоположные Толстому позиции. Наиболее подробно он изложил свои взгляды в трактате "Ульмская ночь. Философия случая", направленном в значительной степени против философии истории Толстого. Алданов утверждал, что поскольку в истории нет закономерностей, "история и социология должны быть науками преимущественно повествовательными, описательными". Такая точка зрения довольно часто высказывалась философами, однако, ей противоречат попытки писателя вывести из своей "философии случая" некие конкретно-политические советы - ограничение демократии международным "трестом мозгов", неизвестно кем создаваемым. Но поскольку, как отмечал Алданов, "в истории гипотезы опытной проверке не поддаются", автор мог бы выдвигать свою "философию случая" как любую другую аксиому. Но он этим не ограничился, а попытался опровергнуть конкретные наблюдения, приведенные Толстым в пользу его точки зрения, и противопоставить ей свои наблюдения. При этом основное внимание Алданов уделил почему-то вопросу, который в рассуждениях Толстого не играл сколько-нибудь важной роли, а только упоминался при описании Бородинского сражения, - отказ Наполеона от введения в бой старой гвардии (10, 244). Алданов утверждал, что "нет ничего неправдоподобного" в предположении, что "атака 18-тысячной старой гвардии действительно могла бы решить исход сражения" (*). Но что значит "решить исход сражения"? Заставить русских отступить или уничтожить русскую армию, с тем чтобы она совсем не могла дальше сражаться? Угроза уничтожения русской армии несомненно побудила бы Кутузова отступить, ибо он не хуже Наполеона понимал, что "спасенье России в армии" (10, 275). Если бы введение в бой старой гвардии могло привести только к такому отступлению русских - то стоило ли гвардию вводить? И без этого после Бородинской битвы русские отступили и оставили Москву. А с другой стороны, потеря старой гвардии была бы катастрофой для Наполеона, ибо она, как вспоминал Денис Давыдов, оказалась единственной боеспособной частью, противостоявшей партизанам при отступлении французов. (* Алданов М. А. Ульмская ночь. Нью-Йорк, 1953. С. 97, 109, 117, 321-348. *) Главная мысль Толстого в рассуждении о Бородинском сражении заключалась, как мы знаем, в том, что французская армия шла на эту битву не столько по воле Наполеона, сколько в соответствии с "однородными стремлениями" солдатской массы. Алданов упомянул только одну фразу из этого рассуждения, которая постоянно вызывала возражения критиков: "Ежели бы Наполеон запретил им теперь драться с русскими, они бы его убили и пошли бы драться с русскими потому что это было необходимо". Алданов видел в этих словах явную "художественную кляксу" (*). "А между тем слова Толстого - не "клякса", а самая очевидная гипербола - точнее, conditio irrealis. Французские солдаты под Бородином не могли и не собирались убивать своего императора, потому что его и их стремления в этом случае совпадали. И толстовское объяснение этих стремлений, которое почему-то совершенно игнорировал Алданов, ясно и убедительно - измученные походом, солдаты Наполеона стремились к "отдыху победителей" и зимним квартирам. Столь же ясно и убедительно и данное Толстым объяснение распада французской армии, растекшейся по домам в огромном пустом городе, и ее бегства из России, с которым должен был смириться Наполеон. Все эти примеры, столь важные для концепции Толстого, Алданов просто оставил без внимания. Странным образом он вообще игнорировал общие рассуждения Толстого в двух последних томах и втором эпилоге к "Войне и миру". Упоминая о "миллионах квант", скрещивающихся "отдельными, нисколько не однородными группами", и о больших явлениях, как "интеграле малых", он как будто касался тех же вопросов, которыми занимался Толстой, но даже не упомянул толстовской идеи о существовании "однородных влечений" людей как "дифференциалов" или "бесконечно малых величин" истории. Бесспорный исторический факт, что "в начале девятнадцатого века сотни тысяч людей с оружием в руках двигались сначала в течение нескольких лет с запада на восток", кажется ему некой фикцией, которую "угодно" было предложить Толстому для подтверждения его взгляда на историческую причинность. "Чем же это кончилось? Ничем не кончилось. Осталась "круглая" философия "круглого" Платона Каратаева: благолепие" (**). Но "Война и мир" вовсе не завершается "круглым" Платоном Каратаевым: она заканчивается решением Пьера Безухова вступить в общество декабристов и мечтой Николеньки Болконского совершать подвиги вместе с "дядей Пьером". Что же касается "движения народов запада", о котором писал Толстой и от которого отмахивался Алданов, то никак нельзя утверждать, что оно "ничем не кончилось". Движение это пошло после Наполеона не на восток, а на юг и юго-восток и привело к созданию колониальных империй, просуществовавших два века и распавшихся только к концу XX столетия - уже после смерти Алданова. (* Там же. С. 103. *) (** Там же. С. 107, 119, 121. **) В опровержение взглядов Толстого и в доказательство своей "философии случая" Алданов приводил еще несколько примеров. В "Ульмской ночи" он доказывал совершенную случайность Октябрьского переворота 1917 г., произошедшего по воле Ленина, а в своем последнем романе "Самоубийство" утверждал, что первая мировая война не была результатом глубоких общественных противоречий, а следствием поступков двух "неврастеников" Европы - германского императора и австрийского министра иностранных дел. Но почему народы всех воевавших стран последовали воле этих "неврастеников", почему была создана еще в начале века Антанта (и противостоявший ей австро-германский союз), почему в войну вмешались Франция и Англия? Почему, наконец, намерения этих "неврастеников" в 1914 г. (или воля Ленина в 1917 г.) должны считаться причиной всех последующих событий, а действия огромных масс людей - лишь их следствием Алданов не объяснил (*). (* Алданов М. А. 1) Ульмская ночь. С. 156-186; 2) Самоубийство. С. 362-364. *) Конкретное художественное воплощение "философия случая" получила в ряде сочинений Алданова - начиная с ранней повести "Святая Елена, маленький остров" (1921) и кончая его последним романом "Самоубийство" (1956). Название повести "Святая Елена" раскрывается из своеобразного эпиграфа к ней - краткого сообщения о том, что в школьной тетради Наполеона 1788 г., составляемой по курсу географии, последними словами были: "Святая Елена, маленький остров". Во второй части повести, где рассказывается о пребывании Наполеона на острове Святой Елены, "философия случая" приписывается самому императору - "он слишком ясно видел роль случая во всех предпринятых им делах, в несбывшихся надеждах и неожиданных удачах": "Я узнал на опыте, насколько величайшие в мире события зависят от Его Величества - случая" (*). Но наиболее яркая и выразительная страница повести - окончание ее первой части, посвященной русскому представителю на острове, графу де-Бальмену. Женившийся на юной англичанке и собирающийся вместе с нею отправиться в Россию, де-Бальмен отправляется в последнюю прогулку по острову. (* Алданов М. А. Святая Елена, маленький остров. Берлин, 1926, С. 7, 87, 113. *) "Александр Антонович, чуть вздрогнув, уставился в сторону пня на маленькую руку, кидавшую в воду камешки. Вдруг забавлявшийся человек, вынимая из кучки новый булыжник, опустил локоть - и крик замер на устах графа де-Бальмена. Он узнал Наполеона... Александр Антонович постоял с минуту в оцепенении, затем на цыпочках бросился назад. Он почти бежал, не говоря не единого слова. ...Этот человек, кидающий в воду камешки, был владыкой мира..." (*) (* Там же. С. 75-76. *) "Sublime! Grande!" - этот восторг и благоговение перед Наполеоном, о которых с возмущением писал Толстой (12, 165), оказались нечуждыми и стороннику "философии случая". Веру в важнейшую роль исторических личностей Алданов распространил и на Ленина. Уже в трактате "Ульмская ночь" он утверждал, что, не будь Ленина, Октябрьская революция не произошла бы. Говоря о расхождениях между Лениным и Троцким по вопросу, когда и как следует совершить переворот, Алданов признавал более мудрым совет Ленина заранее арестовать "Демократическое совещание" (предпарламент), предварив таким образом 2-й Съезд советов, к которому хотел приурочить восстание Троцкий (*). А между тем переворот был совершен, как известно, по плану Троцкого - в день Съезда советов, что давало возможность создать фикцию передачи "власти советам". Идея ареста "Демократического совещания" была весьма рискованной - "совещание" было не узкой группой лиц, как Временное правительство, а представляло широкие круги демократической общественности, и большевики не пытались его арестовать, как не арестовали уже после победы, три месяца спустя, делегатов разогнанного ими Учредительного собрания. Ошибочность ленинского предложения арестовать "Демократическое совещание" и руководящую роль Троцкого в восстании признавал и Сталин (в первые годы революции) (**). (* Алданов М. А. Ульмская ночь. С. 182-183. *) (** Trotsky Leon. The History of the Russian Revolution. N. Y., 1937. P. 372-373. Ср.: Правда. 1918. 6 ноября. **) Алданов игнорировал эти факты. Конечно, Ленин никак не вызывал его симпатий - напротив, он считал, что человечеству "надо было оплакать" его "рождение". Но именно потому "надо было оплакать", что в Ленине - причина Октябрьской революции. Парадоксально, что эту идею Алданов утверждает в прямой полемике со своим героем, заявляющим в романе, что если бы его накануне Октября даже арестовали бы, революция бы не сорвалась: "Нет случайностей, есть только законы истории". Для Алданова никаких закономерностей в истории нет, есть только случайность. Все дело именно в таком "необычайном, волевом явлении", каким был Ленин (*). (* Алданов М. Самоубийство. С. 421, 470, 508. *) Спор с Толстым и тему Наполеона продолжил другой, еще более известный писатель-эмигрант - Дмитрий Мережковский. Уже в статье о Толстом в книге "Царство Антихриста" Мережковский, связывая Толстого с большевизмом, приводил как свидетельство "воли к дикости, воли к безличности" враждебность Толстого Наполеону: "Вот почему Толстой уничтожает Наполеона, затмевает это солнце личности... Вместо одного лучезарного Солнца - бесчисленные, малые, темные солнца-атомы, "круглые" Платоны Каратаевы, капли "вод многих" - того социального потопа, который едва не проглотил однажды, а хочет проглотить весь мир. Наполеоново солнце разогнало первую тучу потопную; какое солнце разгонит вторую?.." (*) В 1929 г. Мережковский издал в Белграде книгу "Наполеон". Предшествовавшая ей повесть Алданова никак не упоминается в книге Мережковского, но запись в школьной тетради Наполеона, использованная Алдановым для названия, у него тоже фигурировала и была здесь более на месте: запись эта могла восприниматься не как любопытный курьез, а как указание на провиденциальную судьбу героя. С Толстым Мережковский расправлялся по-прежнему без излишних деликатностей: "Суд над Наполеоном пьяного лакея Лаврушки в "Войне и мире" совпадает с приговором самого Толстого: Наполеон совершает только "счастливые преступления". - У него "блестящая и самоуверенная ограниченность". - "Ребяческая дерзость и самоуверенность приобретают ему великую славу." У него "глупость и подлость, не имеющая примеров"; "последняя степень подлости, которой учится стыдится каждый ребенок"". (* Мережковский Д. С. Царство Антихриста; Мюнхен, 1921. С. 194-195. *) Лакея Лаврушку автор помянул, очевидно, для пущей обиды Толстому: в "Войне и мире" Лаврушка и не думает о "последней степени подлости" Наполеона: он лишь притворяется, что не узнал императора, и делает вид, что поражен встречей с ним. Более всего огорчило Мережковского то, что Толстому "русскому пророку", оскорбившему Наполеона, - никто не ответил и "человеческое стадо жадно ринулось, куда поманили его пастухи" (*). (* Мережковский Д. С. Наполеон. Белград, 1929. Т. 1. С. 10. *) В отличие от Алданова, Мережковский не связывал тему Наполеона с проблемой случайности или закономерности в истории - или же связывал ее в некоем космическом и сверхчеловеческом смысле. Обращаясь к толстовскому сравнению исторического движения с движением паровоза, мы можем уподобить Мережковского тому персонажу, который думает, что паровоз движет "черт" - Антихрист, но в сложном взаимодействии с Xристом. Тема эта проходила через всю трилогию Мережковского "Христос и Антихрист", включавшую романы об Юлиане Отступнике, Леонардо да Винчи, Петре. Читатель, прочитавший эти обширные романы, так и остается в недоумении - как именно противоборство Христа с Антихристом движет историю: почему, в частности, роман о Петре и гибели царевича Алексея заканчивается торжествующим восклицанием: "Осанна! Тьму победил свет... - Осанна! Антихриста победил Христос!" (*) Описание предметов быта, недостаточное, по мнению Мережковского у Толстого (**), у него самого дано в изобилии, так же как и бесконечные цитаты. Но все это никак не раскрывало мыслей автора. Как справедливо заметил Корней Чуковский, в трилогии Мережковского "нет ни Юлиана, ни Леонардо да Винчи, ни Петра, а есть вещи, вещи и вещи, множество вещей... окончательно загромоздивших собою живое существо. Трилогия Мережковского написана собственно для того, чтобы обнаружить "бездну верхнюю", "бездну нижнюю", "Богочеловека" и "Человекобога", "Христа и Антихриста", землю и небо, слитыми в одной душе... Замысел великий, философские и психологические задачи необъятные, - но вещи - куда денешься от этих вещей, если они сыплются без конца, засыпая собой и верхнюю и нижнюю бездну, и Мережковского, и Петра, и Леонардо, и читателя". Обещанного Мережковским "слития двух "бездн", о которых так много вокруг них говорится слов", его романы не дают (***). (* Мережковский Д. С. Христос и Антихрист. III: Антихрист. Петр и Алексей. 1905. С. 609. *) (** Этот упрек Мережковского справедливо отверг Бороздин (Бороздин А. К. Исторический элемент в романе "Война и мир" // Минувшие годы. 1908. No 10. С. 70-92). **) (*** Чуковский К. И. От Чехова до наших дней. 3-е изд. СПб., [1908-1909]. С. 200-212. ***) В книге Мережковского о Наполеоне Антихрист не занимает столь видного места, как в его трилогии. Фигурирует здесь иной, языческий образ, - Солнце, которому Мережковский уподоблял Наполеона еще в "Царстве Антихриста". "Солнечность" Наполеона проявляется прежде всего в том, что, победив Революцию, он снова вдохнул "во Францию исторгнутую из нее Революцией христианскую душу. Сам не верил, но знал, что без веры людям жить нельзя"; "Второе мирное дело Бонапарта - Кодекс". "Именно в этом смысле Наполеон, как утверждает Ницше, есть "последнее воплощение бога солнца Аполлона"; в смысле глубочайшем, метафизическом, он, так же, как бог Митра, Непобедимое Солнце, есть вечный Посредник, Misotes, Примиритель, Соединитель противоположностей - нового и старого, утра и вечера в полдне" (*). (* Мережковский Д. С. Наполеон. Т. 2. С. 100-102. *) Как могли быть связаны эти чрезвычайно возвышенные рассуждения с историческим процессом XX века, - сказать трудно. В 1921 г. Мережковский еще только ждал второго солнца, которое, следуя примеру Наполеона, разгонит новую "тучу потопную". В ком воплощалось для него это второе солнце в 1929 году, во время написания "Наполеона"? По всей вероятности, в Муссолини. Несмотря на свое благоговение перед Наполеоном, Алданов, доживший до 1956 года, не рассчитывал в конце жизни на какого-либо великого человека, - спасителя мира. Мережковский умер во время войны, в 1941 году, сохранив до конца жизни веру в Муссолини, Гитлера или иное "солнце", способное победить Антихриста.